Рис. 17
Они уходят, уходят – в небо, в свет, и внизу остается клубящийся рой белых лепестков и листвы, сорванной шквалом от лопастей «пташки», внизу остается бессильная злоба потерпевшей неудачу погони, и страх остается внизу, и отчаяние, и надо всем порхает абрикосовый цвет, кружится долго.
Считанные минуты, в горячке бегства кажется – мгновения, в которые уместилось всё: ужас и отчаяние, протянутые руки, плечо товарища, на которое можно опереться, чтобы доковылять с невероятной резвостью до вертолета. Тот, кого так ждали – успел.
Одеяло, которое товарищ снова и снова пытается накинуть ему на плечи, снова и снова падает за спину. Он не в силах смирно сидеть – смеется, рыдает, молится, тянется обнять пилота, успевает опомниться: человек делом занят, ему еще донести их до надежного места, – оборачивается к товарищу, тянет руки и опускает, взглядом спрашивает: как ты?
Кровь пропитывает рукав. Товарищ мотает головой: нормально.
В последний момент, в последний чертов момент, и все бы могло обернуться иначе, но они летят, их уже не достать.
И он глотает воздух и жмурится, как будто всё никак не может поверить.
А потом лежит тихо, завернувшись в одеяло. Наслаждается теплом. Наслаждается безопасностью и тем, что можно просто лежать и больше ничего делать. Ни бежать, ни прятаться, ни бояться, ни надеяться.
Только отчаянно любить тех двоих, кто с ним рядом сейчас летит над абрикосовыми садами, над рекой, над склонами, прочь от того, что хуже смерти, и от того, что еще хуже, и понимать, что эйфория, да, но это пройдет.
И минует его темнота, перемолотая винтом.
Вертолет и пилот не знают, что будет потом.
Просто вот дорога над всяким дурным бездорожьем,
Над врагами и рвами, над смертным чужим безнадежьем.
И над смертью тоже.
Над смертью, конечно, тоже.
Собрать что уцелело,сложить мозаикой, беречь, чтоб не унесло ветрами эти остатки...