Вапор он бросил прямо на дороге, даже не пытался припарковаться. Выбрался из-за руля и стоял перед станцией с пустым лицом, почти не дышал, только сглатывал трудно, через силу. Котел так и пыхтел вхолостую, гомункулы из мастерской двинулись было к машине, но брат Август шикнул на них, качнул головой: не сейчас. Сам попытался увести брата внутрь, но тот даже не заметил. Долго стоял, глядя в пустоту перед собой, потом вдруг принялся осматривать себя - руки, живот, извернулся, ощупал спину, поежился, что-то пробормотал, направился решительным шагом в здание, прямиком на верхний этаж, в душевую, по дороге раздирая застежки, сбрасывая одежду, как будто вокруг вообще никого не было.
Скреб кожу мочалками - ухватил сразу несколько в широкую ладонь, - и ногтями.
Потом рухнул на кафель, свернулся, обхватил руками голову и закричал.
Спал весь остаток дня и всю ночь, на рассвете поднялся, собрал в рюкзак смену белья, документы, бумажник, надел цивильное и ушел, по-прежнему ни на кого не глядя, не сказав ни слова тем, кто пытался его задержать.
Отчет о том, что произошло в доме Хессенов, написал брат Леон, который тоже там был, но пришел позже, пешком. Отчет состоял из подробностей, до тошноты уже знакомых за последний месяц: всё было под контролем, хоссы приближались, братья присматривали за намеченной добычей в соответствии с расчетами скорости и численностью прайда, затем внезапно хоссы ускорялись, их оказывалось вдвое-втрое больше, они нападали, когда при опекаемом были только наблюдатели, времени вызвать помощь уже не было, все заканчивалось слишком быстро.
Да, орден учел новый горький и кровавый опыт, и при возможности к опекаемому отправляли теперь не одного и не двух наблюдателей, как было принято раньше. Но это приводило только к большим потерям.
В этот раз выжили двое. Брат Леон остался, лишь попросил отпуск, чтобы съездить повидаться с родителями. Брата Цезаря орден, очевидно, потерял.
(Марвин именно тогда отправился в свой большой поиск – добыть для ордена одного-двух настоящих психологов, с хорошим образованием, опытных, но способных отличить невероятную правду от бреда, способных поверить в нечто выходящее далеко за рамки признанной картины мира. Он не надеялся найти подходящего специалиста быстро, и все же был обескуражен, насколько безнадежной ситуация выглядела даже через несколько месяцев упорных поисков.)
Цезарь знал, что уйти из ордена, остаться одному для такого, как он, равносильно самоубийству, может быть, отложенному, но очень ненадолго. Он пытался спать только днем, мучаясь по вечерам от головной боли и тошноты, он отсыпался по ночам, пробравшись в заставленные ящиками, заваленные тюками складские помещения, но это было слишком ненадежно. Если или, скорее, когда хоссы возьмут его след, никакие нагромождения товаров и оборудования не задержат их надолго. Он перебирался с места на место, зная, что это никак не отсрочит развязки: пространство в Промежутке между сном и явью – одно, и куда бы он ни бежал, для хосс он всегда будет там же, где они его обнаружили. На том же самом месте. Один.
читать дальшеОн не был безоружен. Клинки в его ладонях были с ним, и до самой его смерти они его не покинут. Но после трагедии в доме Хессенов Цезарь не знал, готов ли он вступить в заведомо безнадежный бой. Не лучше ли, думал он, сразу сдаться, не подвергая себя лишним мучениям. Просто опустить руки, закрыть глаза и принять смерть как неизбежность, без отчаянных усилий борьбы, без невольной судороги надежды, без острой боли поражения.
Противореча сам себе, он все же метался между сторонами света, избегая ночной темноты, избегая пустых помещений, как будто все же надеялся выжить или хотя бы отсрочить гибельную встречу с хоссами.
Ночные бдения и дневной сон, столь противоестественные для него, изматывали его постепенно, но все скорее и скорее, пока однажды, вконец измученный, он не задремал на рассвете в кузове грузового вапора, на котором проехал всю предыдущую ночь, борясь со сном. В том мутном забытьи, которое овладело им, он вдруг увидел вспышку яркого света, и подскочил, как ужаленный, пребольно стукнувшись при этом об угол большого ящика, с которым делил пространство кузова. Цезарь потер локоть, шипя и ругаясь сквозь зубы. Удар пришелся в то место в локтевом суставе, которое особенно чувствительно и отдается неприятной тянущей болью по всей руке. Еще раз передернувшись, Цезарь присмотрелся к ящику. Сколоченный из досок, он местами кудрявился выбившейся в щели золотистой стружкой. Видимо, что-то хрупкое везли издалека. Цезарь заинтересовался грузом – до сих пор нудная усталость и сопровождающее ее отупение застилали окружающий мир до такой степени, чтобы не обращать внимания на подобные мелочи. Но теперь как будто что-то подбивало его узнать, куда едет грузовик, что везет, кому и зачем.
У Цезаря не было никаких инструментов, и в кузове он их тоже не увидел, а осмотреться внимательнее не позволяла осторожность. Он стал придумывать способы вскрыть ящик без шума, но тут сообразил, что отвлекся от своего озарения и едва не забыл о нем. Так, и что же это было? Он помнил охвативший его восторг от простоты и очевидности решения, которое до того не приходило ему в голову – и, похоже, никому до него тоже. Он помнил ясность и уверенность, наполнившие его. Он помнил решимость немедленно осуществить гениальный план.
Но в чем он состоял? Этого Цезарь вспомнить никак не мог.
Тогда он решил, что стоит попробовать заснуть обратно, может быть, озарение посетит его снова. Он лег, натянул на голову куртку, ощутил в полной мере тревогу и нетерпение, и страх, что прекрасное решение потеряно для него навсегда, и понял, что в таком возбуждении не сможет заснуть – и через мгновение уже спал непробудным сном.
К Наггетскому маяку он так и прибыл – спящим в обнимку с ящиком, в котором, тщательно обложенная в несколько слоев стружкой и матрасами, была доставлена линза Френеля для новой маячной башни, построенной взамен старой, наполовину занесенной песком. Когда его пинками – довольно мягкими, надо признать, - побудили покинуть его убежище между бортом кузова и ящиком, он долго смотрел на море и две башни над берегом, не отвечая на обращенные к нему сердитые вопросы, моргал от полуденного солнца и двигал бровями. А потом расхохотался и полез обниматься к шоферу и смотрителю маяка, и те едва от него отбились. Орденский обычай кидаться на шею братьям с радостью и торжеством или заключать друг друга в крепкие объятия в минуты скорби и отчаяния, увы, не был распространен в остальной части мира.
Поэтому Цезарю пришлось все же вновь обрести дар речи и предложить любую, какая понадобится, свою помощь как в строительных работах, так и в обслуживании маяка, и вообще в чем угодно, лишь бы ему позволили остаться.
- Этот только еще строится, - махнул рукой смотритель. – Пока должен гореть старый маяк. Кто ты такой, я не знаю, может, убийца, может, сумасшедший.
Цезарь покрутил головой.
- Я-то не за себя боюсь, за себя не боюсь вообще. Все умрут и я умру, когда срок выйдет, а когда он выйдет, это мне неведомо. Так что, может, ты и есть мой срок. Только, понимаешь, маяк должен гореть. Значит, смотритель должен быть живым. Поэтому мне тут сомнительные всякие не нужны.
Цезарь, поверивший уже, что сама судьба усадила его в кузов правильного грузовика, уложившая спать в обнимку с маячной линзой, которая чуть ли не во сне ему явилась и указала путь к спасению, испугался, что сейчас его отсюда развернут и больше близко не подпустят. Он медленно выдохнул, гася отчаяние, и, не задумываясь, привычно сплел пальцы особенным образом – как научили в ордене, как всегда делал для обретения равновесия в острый момент.
Смотритель скользнул по нему еще раз внимательным взглядом, по-новому понял про неровно отхваченные под затылком волосы, махнул рукой: оставайся.
- Из этих, что ли? Ну, не знаю, что тебе здесь делать, а остаться можешь, если хочешь. Помогать будешь на старом маяке. Там, правда, вся работа ночью, а вы же дневные птицы. Ну, и не доверил бы я ночью маяк никому. Значит, дневная работа вся твоя будет, я отдохну. Пойдем в дом. Покажу все. Давай, сегодня селись, завтра приступишь.
Цезарь так и не понял, что смотрителю известно про орден – раз уж он понимает про волосы, про пальцы, про то, что орденские предпочитают спать ночью. Спрашивать долго не решался, вроде как пока не названо – то и нет ничего, «из этих» ничего не значит, а спросить самому – подтвердить то, о чем говорить не принято.
Но место в доме смотритель ему нашел: и кровать, и сундук, и место за широким столом из толстых крашеных досок. Цезарь вымылся из бочки с нагретой солнцем водой, постирал одежду, развесил на веревке, уснул в тени маячной башни, завернувшись в одеяло. Вечером смотритель позвал его ужинать.
- Можно мне с вами наверх подняться? – спросил Цезарь, подбирая подливку хлебным мякишем. Перед этим он рассмешил смотрителя рассказом о том, как уснул, обнимая ящик с линзой, и как свет маяка ему явился во сне. Теперь надеялся, что этим рассказом удалось подкупить хозяина, что можно рассчитывать на его гостеприимство и уступчивость.
- Давай уж на ты. Меня Даном зови. Нам тут вдвоем, выходит, оставаться, когда все уедут и когда зимой тут хлестать до небес будет. Так что – я Дан, ты?
- Цезарь, - сказал Цезарь.
- Вот тоже хорошее имя. Наверх, значит. Ну, пора, пойдем, пожалуй. Сто тридцать семь ступеней – как тебе?
- Ого. Ну, я вижу, что высоко… Сто тридцать семь, значит. Ну, значит, сто тридцать семь.
- Ладно, значит, поможешь мне масло наверх поднять. Вдвоем больше отнесем за раз. А то мне всю ночь туда-сюда по лестнице, чтобы лампу питать.
Поднимаясь по крутой чугунной лестнице, обвивавшей колонну внутри маячной башни, с ведерками масла, Цезарь отфыркивался и тяжело дышал, с непривычки подолгу стоял на площадках. Но честно предложил:
- Я могу и ночью помогать.
- Ты спать будешь, - махнул рукой смотритель Дан. - Завтра уже покажу тебе, что днем делать, там есть чем заняться: и механизм вращательный смазать, и грузы проверить на нем. Я тебе все покажу. А пока справлюсь со всем. Мне не привыкать.
- Вот, насчет спать… - замялся Цезарь. – А можно мне там, наверху спать? В фонаре? Там ведь света много, а я темноты… боюсь.
Смотритель Дан прищурился, хмыкнул, но не стал предлагать зажечь на ночь лампу у кровати. Покачал головой:
- Во-первых, там и лечь негде. Ни в фонаре, ни в вахтенной комнате. Ни кровати, ни лавки. Инструкция. Не положено. Не дай бог уснуть на вахте – понимаешь почему?
Цезарь кивнул.
- Вот. Отсюда и во-вторых. Ты там сопеть сладко будешь, меня в сон вгонять. Мне же труднее будет вахту нести. Не подумал об этом?
Цезарь и в самом деле об этом не подумал. Сожаление, и неловкость, а из-под них разочарование и, после надежды – острее, горечь и страх завязались в нем и отразились на лице.
- Ладно, - сказал смотритель Дан, - вижу, что тебе в край надо. Не похоже, чтобы ты так уж сладко сопел. Говоришь, маяк тебя сам позвал? Ну, кто я такой, чтобы с ним спорить. Значит, будешь спать наверху.
- Я днем все переделаю, тебе и не останется ничего.
- Так не бывает, чтобы ничего не осталось. Эта работа такая: сколько ни делай, всю не сделаешь. И завтра – с самого начала начинай. Невозможно раз и навсегда заправить резервуары маслом, вычистить стекла, подрезать фитиль… Невозможно раскрутить лампу, чтобы сама собой вертелась и не останавливалась. Невозможно раз и навсегда осветить море, понимаешь? Темнота – она сама собой наступает. А свет приходится делать каждый час, каждую минуту – вручную. И темнота победит, стоит только зазеваться. Понимаешь, о чем я.
Цезарь кивнул, сам не зная с уверенностью, с чем он соглашается, о чем его спрашивает смотритель Дан: о своей трудной еженощной работе или о его, Цезаря, нерассказанной, но, кажется, понятной смотрителю истории.
- Вот поэтому не стоит все дела днем делать. Пока ночью есть работа – непрерывная, считай, повторяющаяся постоянно: вверх-вниз по лестнице – мне и уснуть некогда. А будет минута для отдыха, расслаблюсь… нет уж, и думать не хочу. Здесь маяк не зря поставили, нужен он здесь очень.
- Я понял, - сказал Цезарь. Все не буду делать, только то, что ты скажешь. Мне только нужно остаться здесь, непрепенно. Мне надо…
- Не хочешь – не говори. Да и не время сейчас. Вот уходить будешь – тогда и расскажешь все. Все, что захочешь.
- Не уйду я, - наклонил голову Цезарь.
Смотритель Дан пожал плечами.
- Пока не захочешь – не уйдешь. Я-то тебя не гоню. А вот как ты сам… Это еще видно будет. А сейчас давай вниз за подушкой – нечего тут торчать, у меня дел полно. Вон на той стороне ложись и спи, а завтра я тебе все покажу, и механизм, и огород, и кухню. Давай, шевелись, сколько той ночи…
И Цезарь спал в ту ночь, как давно не спал – беззаботно, как будто среди братьев, и как будто в мире, как в фонаре маяка, сияющем над ним и вокруг него, есть только свет. Только яркий, яростный, нежный свет.