Вот истории, которые произошли с нами, когда мир сошел с ума, – начинаю я (Ален), а ты (Меа) говоришь: а он был вменяемым когда-то, когда-нибудь?
Ален: Не цепляйся к словам. Да, мир безумен уже давно, и становится все безумнее с каждым днем, но каждый раз, когда градус этого безумия подрастает сразу на несколько пунктов, это воспринимается как резкий скачок от прежней относительной нормальности, как бы вменяемости.
Меа: Ну да, человек ко всему привыкает.
Ален: Только ли человек? Мне кажется, мир и сам привыкает к себе, и когда его накрывает очередной волной, он вздрагивает, вздергивается, и смотрит ошалелыми глазами сам на себя, и не понимает, что происходит.
Меа: Пока все не уляжется.
Ален: Пока все не привыкнут, не запишут это новое безумие как вменяемость.
Меа: Как некоторую вменяемость.
Ален: Динамическую такую.
Меа: Как динамическое равновесие, да?
Ален: Ну, ты же понимаешь, что и адекватность – понятие относительное, всегда приходится спрашивать – адекватность чему? В изменившихся условиях и адекватность выглядит по-другому.
Меа: Так, не начинай.
Ален: А это я начал?
Меа: А кто?
Мы (Ален, Меа), не сговариваясь, начинаем движение.
Ты (Меа) распутываешь конечности и выбираешься из глубокого кресла с высокой спинкой и большими «ушами», такого уютного, такого сыто-коричневого под вдумчиво-лиловым пледом, что по контрасту ты с твоими бесконечными руками-ногами-шеей и взглядом, как луч межгалактического прожектора, кажешься в нем просто еще одним дизайнерским предметом интерьера, как нагие металлические конструкции стеллажей, как ломаные линии осветительного прибора, распластавшегося на две трети потолка и половину стены – язык не повернется, ум не растянется назвать это чудовище люстрой.
читать дальшеЯ (Ален) просто скатываюсь с дивана, покрытого клетчатым шерстяным пледом, мне нравится так падать с него на пол, когда лень вставать, лень менять ленивый покой – не в смысле душевного равновесия, а в том, который имеется в виду в учебниках физики, когда там пишут о физическом теле в состоянии покоя. Я покоюсь относительно дивана и клетчатого шерстяного пледа, и нужен внешний толчок, чтобы я начал движение относительно их, и относительно этого чудовищного переосмысления люстры, и стен, в которых мы замкнуты, – хотя я и так лечу в пространстве с немыслимой скоростью относительно почти всей остальной Вселенной. И тогда я сам становлюсь внешней силой относительно себя покоящегося, потому что внутреннее мое движение непрерывно – в том числе относительно дивана и даже относительно меня самого, и я слегка подталкиваю свое покоящееся тело, и оно падает на пол, достаточно твердый, чтобы остаться лежать на нем было далеко не так же приятно, как на диване. Поэтому значительно легче встать с пола, чем с дивана, и я встаю.
Мы (Ален, Меа) идем на кухню – нам обоим не хватает чая в чашках цвета космической глубины с золотыми всплесками вдоль внешнего края. Это важно – не просто чая, хотя и он имеет значение. Нам нужны эти блюдца, эти перевернутые купола, в которых покачивается от наших движений горячая темная вода, обогащенная вкусом, смыслами и ароматом крепкого чая. Мы (Ален, Меа) становимся чем-то иным, кем-то другими, когда наша форма включает в себя эти фрагменты чьего-то иного, правильного для них и странного для нас бытия.
И когда чай готов, мы (Ален, Меа) – так по-человечески – нагружаем подносы чайником, чашками и блюдцами, сладостями, чайными ложками, сахарницей, что странно, потому что мы не пьем чай с сахаром, но сахарница должна быть, как и сливочник, хотя очевидно, что сейчас никто из нас не хочет чаю со сливками, но сливочник должен быть, как и сахарница, в этом тоже есть нечто существенное, нечто сообщающее нам иные свойства и с ними – иное качество, так же как ношение одежды или пользование словами.
Я (Меа) смотрю на тебя, и мне нравится в тебе все. Ты плюшевый, неуклюжий, у тебя такие мягкие плавные руки, такой огромный толстый свитер грубой вязки – я (Меа) знаю, как он нежен и мягок, как он обнимает мое лицо, когда я кладу его тебе на грудь, чтобы перестать видеть все, что вижу за этими стенами, которые всего лишь еще одна причуда, как и это кресло, в котором мне так уютно, ты (Ален) можешь и весь дом сделать мягким коконом, теплым, как янтарный свет этих маленьких светильников в углах, твой взгляд такой же – теплый, янтарный, светящий сам в себя и лишь едва захватывающий смутно различимые очертания всего вокруг. Но ты (Ален) оставляешь ломаные линии, громоздкие конструкции и угловатую пустоту для меня, потому что это мое. Я (Меа) кладу лицо тебе на грудь, чтобы перестать видеть то, что за пределами твоего тихого теплого света, и твой мягкий свитер нежен ко мне, но не поможет. Я (Меа) вижу и сквозь тебя.
Чай приятен на вкус и пахнет тобой – потому что ты (Ален) выбираешь пахнуть чаем сейчас, как я (Меа) выбираю пахнуть пронзительным ветром и мокрым снегом. Ты (Ален) пахнешь чаем и шоколадом, корицей и печеным яблоком, бисквитом, теплой тишиной, уютной полутьмой, а я (Меа) пахну низкими облаками, роняющими капли и влажные хлопья, ветром, продрогшим в неуютной вышине, и тревогой тех, внизу, беззащитных, бессмысленных, невыносимых.
Я (Ален) глажу твою голову со всем твоим раздражением и отчаянием, со всей страстью все исправить немедленно и стойкостью оставить все, как есть. Нужны ли нам слова? Нужны ли тебе истории о том, что произошло с нами, когда мир перестал притворяться вменяемым и ясным?
А он и не притворялся, отвечаешь ты (Меа), он и не лгал – лгали они сами себе. Это можно понять, отвечаю я (Ален), даже я могу. Да, отвечаешь ты (Меа), ты ведь облекаешься в этот дом – как и я, и я тоже могу понять.
Расскажи мне о кошке, говорю я (Меа), уснувшей на солнце в жерле вулкана, на теплом камне, нагретом изнутри и снаружи, лучами и жаром земли, о кошке, не проснувшейся, пока не стало слишком поздно. Таких кошек не бывает, отвечаешь ты (Ален), но если хочешь – я расскажу. Мы (Ален, Меа) стоим босые на мокрой холодной земле, наши ступни посинели от холода. Слишком рано, не переигрывай, говоришь ты (Ален) мне, мы еще не успели замерзнуть. Когда ты волнуешься, ты всегда утрируешь и торопишься, как будто боишься, что тебе не поверят, но кто бы мог?
Так что с этой кошкой, спрашиваешь ты (Ален). Нет, отвечаю я (Меа), это ты должен о ней рассказать.
Все будет хорошо, говоришь ты (Ален), все будет хорошо. Она станет огнем. Тебе должно понравиться.
Но не понравится тебе, отвечаю я (Меа). Нет, соглашаешься ты (Ален). Она перестанет быть кошкой – и я не рад тому, что огня станет больше, а кошки не станет совсем. Конечно, есть мнение, что это к лучшему, что быть кошкой не так важно, как стать огнем, потому что огонь свободнее, и сильнее, и бесконечен, и чист так, как не может быть чиста ни одна кошка. Есть даже мнение, что кошки нет – есть только огонь, из него все выходит, и в него все возвращается. Но я почему-то странным образом чувствую, что кошка важна, и важна не как идея кошки, а сама собой. Расскажи мне о ней, просишь ты (Ален). Но это твоя кошка, эй!
Я (Меа) отступаю, смотрю возмущенно. Понимаю твой замысел: когда я (Меа) начну рассказывать о кошке, кошка станет моей, и она станет отлична от всех других кошек, от самой идеи кошки, она станет единственной и поэтому живой. Ты (Ален) знаешь меня. Я (Меа) буду биться за эту живую кошку с огнем и временем, с целью и средствами, с координатами бесконечности и с самим всем. Я (Меа) смотрю на тебя с упреком. Слишком поздно. Еще ничего не сказав, я (Меа) уже принадлежу этой кошке, принадлежащей мне. И я (Меа) тут же понимаю тебя: ты тоже принадлежишь ей. Слезы льются из моих глаз, слезы льются из твоих. Наши мечи блистают, наши крылья разворачиваются с неслышным, но ощутимым треском – пространство подается и трансформируется, давая место нашей явности. Что с того, что мы (Ален, Меа) сами – огонь? Кошка – не огонь.
Есть мнение, что лучше быть огнем, говоришь ты (Меа). Может быть, ей лучше быть огнем?
Спросим у нее, отвечаешь ты (Ален).
Спросим у нее, отвечаешь ты (Меа).