(Письмо двенадцатое)
Из моего окна видны деревья.
Деревья и небо, если точнее.
Только кроны деревьев и небо.
Летом почти непроницаемая завеса зелени отделяет меня от беговой дорожки школьного стадиона, от девятиэтажного дома за ней – бесконечно длинной белой стены, расчерченной прямоугольничками окон. Ничего этого я не вижу, лежа в постели рано утром. Моему уязвимому, нежному спросонок взору предстает лишь высота неба, уходящая за верхний край окна, и клубящиеся кроны кленов ясенелистных, стоящих тесно один к другому, неразрывным строем. Они меня защищают от встречи с грубой реальностью мегаполиса.
Ночь сияет. Слева от окна – фонарь, его желтый свет охватывает встрепанную листву, словно пламя, и за окном у меня всегда светло. А, нет, не всегда. Фонарь имеет обыкновение вспыхивать и гаснуть в какой-то неуловимой закономерности. Кого-то, возможно, это раздражало бы и сводило с ума. Но я люблю наблюдать за чередованиями света и темноты, как будто за игрой, которую они ведут по неизвестным мне правилам, и я не могу ни включиться в нее, ни выяснить правила, могу только наблюдать, как за природным явлением, любоваться, как вспышками молний, как радугами, как волнами моря.
Я не закрываю на ночь жалюзи – еще чего не хватало. Жалюзи здесь существуют лишь для того, чтобы в середине солнечного дня ненадолго укрыть комнату с окном на южную сторону от летящих в нее прямых солнечных лучей. И только тогда, когда лучи действительно мешают: глушат свет монитора или бьют в глаза сидящему на диване.
Ночью окно раскрыто, и, погасив ночник, я могу смотреть, как черные против света кудри хризантем в горшках на окне вырисовываются на фоне пылающей золотом листвы.
До того, как ты переехал ко мне, я спал головой к окну и не видел этого великолепия.
Но ты обнаружил, что сон в таком положении не насыщает тебя, и предложил спать на другую сторону, что оказалось гораздо уютнее для тебя. А я увидел золотой огонь в ночи.
читать дальшеС приходом осени завеса начинает истончаться, редеть, в ней появляются прорехи. В конце концов только отдельные смятые лоскуты повисают на оголенных ветвях. Ветер нетерпеливо треплет их, и они поддаются, улетают в никуда. И тогда остается только переплетение толстых черных ветвей, сеть мелких веточек вокруг и за ними – всё, что было скрыто летней завесой.
Днем это скучнейшее зрелище. Школьный стадион предстает во всей своей унылой пустынности, время от времени нарушаемой толпой школьников в разноцветных майках, бегающих по кругу, точнее, по овалу, но геометрическая форма не отменяет скучной сути занятия. Зимой, если выпадет снег, они еще и на лыжи встают – и падают, и не могут подняться, елозят, как жуки, перевернутые на спину, беспомощно взмахивают верхними конечностями, в то время как нижние блокированы перекрещенными под спиной лыжами – зрелище, пробуждающее неловкость и смутные и неприятные детские воспоминания.
И дом напротив окна – бесконечная стена в черной ряби окон, бесконечно серая на бесконечно сером осеннем и зимнем небе.
Унылое зрелище, нерадостное.
Но приходит ночь.
Фонарь поливает золотом мокрые черные ветви, и они выступают на черноте ночи, как торжественный узор, как фигуры магического танца, как золото на черном. Гаснут ненадолго и снова вспыхивают. Но в те промежутки, когда они не горят, становится видимым и другое волшебство. Окна дома напротив – той длинной стены, пропавшей совсем в тьме, – светятся желтыми, красноватыми, зелеными и голубыми огоньками на темном фоне: густо-сером, сизо-синем, глубоком, как вся бесконечность зимней ночи. И черные ветки едва выступают из него, но не сливаются с ним, и видны темным узором на темноте, и огоньки дальних окон кажутся фонариками, развешанными на черных ветвях. Представь: ты лежишь в постели, ночь, страх и отчаяние, твой любимый умирает, да не прямо сейчас, но… Но вообще-то – прямо сейчас, рядом с тобой. Спит, обняв тебя теплыми сильными живыми руками, и медленно дышит во сне, а смерть растет в нем, зреет, смерть клубится в его крови, распространяясь по телу, которое ты так любишь, заселяет его, обживается в нем.
И все хорошо – вот он, рядом, с ним ничего не случилось, он целый, такой целый, хороший такой, несломанный, целый. Мирно спит, утеснив тебя к стене, так что, наверное, придется его пихать, чтобы подвинулся, и ты немного злишься, потому что ты живой и он живой, и живые злятся друг на друга. Все хорошо. Только смерть лежит на его месте в постели и готовится занять это место полностью и насовсем.
И ты лежишь рядом и всем, что в тебе есть, пытаешься сохранить это место за ним, обнимать его, а не его смерть, слышать его дыхание, любить его, а не скорбеть, обнимая живого. Пытаешься побороть страх и отчаяние в себе, потому что будет еще время отчаиваться – потом, когда он умрет. А сейчас ты нужен ему живым и сильным. И ты дышишь аккуратно и ровно, и думаешь: я люблю тебя, не уходи, мне так мало, так мало времени с тобой. А внутри темно и страшно.
И ты открываешь глаза – и видишь черные ветви во тьме, и на них сияют золотые огоньки. Как цветки папоротника, только на деревьях. И ты смотришь, смотришь. А потом вспыхивают золотые блики на черных руках магических танцовщиц, облитых дождем, таких чувственных и таких беззащитных в ледяном ноябре, в ледяном марте – и ты смотришь, не можешь оторваться. И засыпаешь, наконец, мирно и в любви.
Утро приходит серым светом, и серая стена напротив растворена в нем, почти неразличима, только огоньки на черных ветвях – сначала их три, их пять, семь, дюжина. Свет разгорается, меняя оттенки от голубоватого к прозрачной зелени, к розовой дымке. Эти тонкие переходы непредсказуемы, неуловимы, свет как будто дышит, растет, раскрывается – и стена напротив все еще тает в нем, пока постепенно не кристаллизуется в реальность и не обретает свой дневной образ. Утро коротко. День впереди полон трудов, забот, волнений, но такого отчаяния, какое рождает ночь, он не вмещает. Только труды, и хлопоты, и чугунную усталость. Она уже здесь, она осталась со вчера, ее как будто не стало меньше. И нет сил встать и начать новый день. Но переливы и превращения света, мерцание огоньков на ветвях, вся эта как будто случайная, бессмысленная и бесполезная красота, неожиданное волшебство, творящееся между двумя городскими девятиэтажками, такими обыденными, такими оглушительно прозаическими и унылыми днем, вся эта драгоценная роскошь среди убожества вдруг оказывается целительной. Она напитывает душу не ожиданием или возможностью чуда, нет, - самим чудом, самой природой чудес, их сутью. В самом неожиданном месте, в самый неожиданный момент, там, где нет места красоте и волшебству – они и есть. И если ты можешь их видеть, соприсутствовать им, быть их свидетелем – значит, ты жив и реален так же, как они.
И ты встаешь полным сил и воли, полным желания и намерений, посвященных этому дню.
Вот так я вставал каждое утро, чтобы служить тебе, любовь моя, как раненому королю, которому я присягнул и которого не оставлю, потому что он – мой король. А я – его. Король света, утреннего, дневного, ночного, света, наполняющего силой.
Так это было. Таким оно и осталось, и ничто уже не изменит те дни и ночи, все дни и ночи последних двух лет твоей жизни здесь, моей жизни рядом с твоей медленной, неотвратимой смертью.
И вот что я тебе скажу. Мне говорили, и я сам это знаю, что лучшее, что мы можем сделать для наших мертвых – это отпустить их. Так вспомни, что я тебя отпустил. И я был тверд в этом.
Но ты, ты – ты заявился в ночи целоваться, какого черта? Что я должен был сделать после этого? Сказать: а, ну ладно, было очень приятно повидаться, пока-пока, все там будем? Ты правда думал, что это будет так? Не поверю, что ты так плохо знаешь меня. Я сильный, очень сильный, но на такую провокацию я не мог не сорваться, и я не верю, что ты… Что ты меня так плохо знаешь. Ты меня знаешь лучше, чем я сам, это всегда было очевидно, оказывалось раз за разом. Не прощаться ты приходил, как, говорят, приходят порой души умерших. Не упрекать и не предостерегать. Не утешать, а признаваться в любви.
А я так хорошо прощался, так старательно, так отважно и честно. А ты!
Вот, я злюсь на тебя. Ты видишь, я злюсь на тебя. Потому что живые злятся друг на друга, а с тех пор, как ты меня разбудил той ночью в начале февраля, я уже не могу считать тебя мертвым. Даже если в твоих объятиях и поцелуях не было ни грана плотского, телесного – ни ощущениями, ни чувствами. Даже если это была одна душа, невесомая и неощутимая иначе как душой. Ты приходил – живой, как живой к живому. И я злюсь на тебя, как живой на живого.
И если ты хочешь, чтобы было иначе – потрудись донести до меня эту мысль, и так, чтобы мне это было так же внятно и ясно, как тот твой ночной поцелуй. А пока ты отмалчиваешься, я буду стоять на своем. Лежать на своем, когда нет сил стоять. И смотреть в окно. Знаешь, какие чудеса показывают там? Тебе и не снилось.
Я буду смотреть в это окно. Я буду смотреть в это окно. В этот свет. В напоминания о том, что чудо происходит и там – и в первую очередь там! – где оно невозможно. Иначе это было бы не чудо, а естественный порядок вещей. Хотя, должен тебе сказать, что долгое созерцание танцев света и темноты в этом окне все больше приводит меня к мысли о том, что чудо и есть – естественный порядок вещей.
Это все на сегодня. Но я потом еще напишу. Не сомневайся. Может быть, где-то сейчас ты читаешь это письмо, ведь я все равно что на всех заборах его развесил. Так читай внимательно и не сомневайся, это тебе.
P.S. А если тебе захочется наговорить мне много неласковых слов, за то что я развесил на всех заборах про тот поцелуй, так, знаешь… Я это переживу. Давай, приходи и скажи, и посмотрим, у кого больше найдется чего сказать.
P.P.S. Я люблю тебя.