Commander Salamander. Пафос, романтика, цинизм
Записки сумасшедшего: Ангина
Надо уже как-то привыкнуть и сообразовываться.
Но некоторые повороты до сих пор открываются настолько неожиданно, хотя постфактум, конечно, выглядят как нечто само собой разумеющееся.
Я уже почти привык к тому, что о забытом мне больше рассказывает тело: ощущениями, импульсами, явным и тайным движением, жестом, оцепенением или ознобом. Обычно это бывает в сессиях с М. Правда, в последнее время стало просачиваться и в обыденную жизнь. Какая-нибудь фраза в книге, пара кадров в кино – и пару минут спустя вдруг замечаешь, что весь сжался и не дышишь. Сам вроде спокойный и ничего такого - а тело забилось в угол. Я стал весьма осторожен в выборе сериалов для просмотра. Никаких боевиков и детективов, никаких «про шпионов». Даже и не знаю, что теперь смотреть. Но кто мог бы предположить, что горло - здесь и сейчас, при реальной жаре и реальном вентиляторе, сыграет со мной такую шутку?
читать дальшеВ общем, дело было так. Конец мая был жарким, спали под вентилятором, вот за ночь, наверное, и продуло меня, и то, что начиналось, начиналось как вполне настоящая и неприятная ангина, всерьез. К вечеру пятницы я был отягощен распухшим болезненным горлом, утром в субботу мучительно выкашливал скопившуюся дрянь. Температуры не было, что у меня с некоторых пор обычное дело, увы. Я, конечно, начал лечиться леденцами и таблетками, но планировал проболеть как минимум три дня, дело привычное. В воскресенье с утра все стало заметно хуже: горло болит, голова раскалывается, есть не хочу, думать не могу, читать невозможно, всё плохо, голоса нет.
Мой друг уехал по делам, я маялся дома. Елена, моя добрая знакомая, живущая поблизости, не испугалась зайти в гости и скрасить мое одиночество, все же не вирусная инфекция, всего лишь мое старое доброе больное горло. Мы сидели на диване и беседовали: она говорила, я изредка отвечал сиплым голосом и с гримасой боли.
- А давай я тебе горло поглажу?
Я знал, что она умеет разнообразный массаж, и в надежде получить облегчение моим страданиям поручил свое горло ее заботе. Она мягко и осторожно водила руками по шее, от ключиц ко подбородку, прислушиваясь, ловя ощущения.
- Звучи, - сказала Елена. – Издавай какой-нибудь звук, чтобы мне было понятно, где непорядок. Можешь стонать, можешь петь – лишь бы мне было слышно, что там у тебя.
Я выдал хриплое мычание и тянул его, время от времени переводя дыхание, а она гладила мне шею и горло, приговаривая:
- Так, так… Вот здесь звук прерывается. А теперь выше, выше… Дошло до самого верха, чувствуешь? А вот уже и не хрипит.
И мне тоже было слышно, что не хрипит, звук стал чище, издавать его было намного легче, боль ослабла. И тут она говорит: ну что ты, губы сжал, тихо совсем, открой рот, звучи громче, давай.
В ответ на эти слова мои челюсти стиснулись с такой внезапной и решительной силой, что я сам удивился. Разжать их можно было только с большим усилием – но не хотелось. Я попробовал, хотя бы их не разжимая, издать звук громче. И тут же понял, что звук громче – это не какой-то неизвестный, неопределенный звук. Громче - значит прямо и откровенно рыдать. Я не успел понять, что происходит, почувствовал, как напряглись и вздрогнули плечи – в том рыдании, которое я пытался удержать, потому что... Потому что рыдать мне нельзя. Мне вообще нельзя показать это. Я знаю, что это, я знаю, о ком это. И показать это нельзя ни за что.
Еще не прошло трех месяцев с тех пор, как я смотрел на корабли, как зажимал рот ладонью, чтобы не кричать от горя. Почти три месяца, пять сессий с М. Я больше не возвращался туда в сессиях, я старался не думать об этом, так страшно было придумать красивое, сочинить небывшее, наврать себе о любви, которой не был никогда. И вот почти три месяца спустя этот крик рвался из моего горла, а я сжимал челюсти изо всех сил и почти задыхался.
- Спасибо, - сказал я Елене. – Мне уже намного легче. Я понял, что у меня болит. Вот прямо здесь мы остановимся и ничего больше делать не будем. Дальше я сам.
Мне действительно было легче. Я осознал, что именно болит, и сообщил себе, когда я дам этой боли время и место. Теперь можно было потерпеть до обещанного. Голос прочистился, и голова прояснилась, и тело зашевелилось, и я почувствовал, что отчаянно проголодался.
Елена уехала домой, а вскоре вернулся мой друг и повел меня на прогулку, под вскипевшие сирени и готовые вот-вот на днях разлиться липы.
До самой сессии с М., еще два дня после визита Елены, горло не болело совсем, как будто ничего и не было.
Я до сих пор не могу привыкнуть к тому, что все это - одна жизнь. Одна целая жизнь. Как будто я не очень-то понял, когда умер, как будто не заметил этого. Амнезия отступает, как вода в отлив, и я нахожу то, что было скрыто, но продолжало существовать. Страх, боль, горе. Любовь.
Записки сумасшедшего: Имя
Кажется, это был какой-то из государственных праздников – Fiestas Patrias или Glorias Navales, так я сейчас понимаю. Хотя мало ли по какому поводу они могли собраться… У гражданских это называлось бы – большой толпой, а у этих как? Ничего конкретного – просто видение этих великолепных морских офицеров, надменных, как будто отделенных толстой стеклянной стеной от простых смертных. Просто ощущение иного мира, недоступного и враждебного. Может быть, даже, пугающего. Это потом, в октябре, я выписал себе два тома Магасича – «Те, кто сказал «нет», и смог побольше узнать о чилийском военно-морском флоте. Этих материалов нет на русском, и тогда, в марте, апреле, мае я ничего не знал о том, как исторически сложилось, что именно Армада была самым привилегированным и самым «аристократическим» из родов войск в этой стране, как эти традиции изо всех сил поддерживались, насколько велика была изоляция офицеров Армады от остального общества. И тем более я не знал, почему мне так не по себе от их блестящего и мрачного облика, черное с золотым, эти погоны, кокарды, эти пуговицы – кошмар моего детства…
Я не знал, но первой же мыслью, когда я увидел эти блестящие погоны, эти фуражки, эти надменные лица, было: смотреть можно, трогать – нельзя. И огромнейшее изумление: как, один из этих… мой? Нет, быть такого не может!
Но мёд, которому нет сил противиться, нежность и радость, вызов и гордость, это ведь есть, вот оно, до кончиков пальцев я наполнен этим, стоит мне подумать о кораблях.
Мой моряк. Не упомянутый Катериной – просто потому что она не могла знать о нем, никто не должен был знать. И никто не знал.
Кроме того, кто в «Подсолнухе» зовется Ким. Кореец, хотя на самом деле, кажется, китаец. Его брат, которого все считали… Ну что же, нас достаточно часто видели вместе, и я относился к нему, как к младшему брату, а уж как это выглядело со стороны – ну, людям всегда надо что-нибудь думать про таких, как я, какую-нибудь ерунду или дрянь. Впрочем, хорошо, что думали. Потом, позже, это спасло его. Не жизнь ему, нет. Но уберегло от того, что досталось мне и могло достаться ему тоже. Позже об этом, если смогу, если хватит духу.
Хорхе. Его звали Хорхе.
Как много я знаю теперь. Как счастливо. Как горько. Как трудно в это поверить.
Харонавтика: Сессия №16, «Только не он»
Горло больше не болело, и он старательно забыл об этом случае. Когда пришел к М., сказал, что хочет узнать что-нибудь о своем детстве, нельзя ли пойти туда? М. сказала, что уезжает, в их работе будет перерыв на две недели, и она не хочет оставлять его с этой штукой – с болью в горле и стиснутыми зубами, там, похоже, есть точка входа, пойдем туда?
- Хорошо, - сказал он, - пойдем.
А сам вжался в диван. Так и сидел некоторое время, отрицательно покачивая головой, несильно, но почти без возможности остановиться. Глядя мимо всего, что здесь. Нет, нет, нет.
- Что это? – спросила М.
- Это люди так делают, когда не хотят, чтобы что-то было, не хотят принять то, что есть. Даже не говорить ничего, только качать головой.
Он так путано пытался сказать, а вернее – не сказать, что так бывает, когда невыносимое горе. Он чувствовал близость этого горя, прямо здесь, в этом же пространстве, где он. Он и это горе были одинаково плотными телами и занимали один объем, вопреки законам физики. Если бы назвал горе горем – сразу оказался бы с ним одним целым. А так он из последних сил старался не совпасть с ним хоть остатним краешком.
- Ты выглядишь испуганным и усталым, - сказала М.
Он увидел то самое место, которое было буквально на пару мгновений в десятой сессии, когда он зажал рот ладонью, чтобы удержать крик ужаса и горя. Он увидел свет, клином падающий из лестничного колодца в самом конце коридора, он знал, что эта лестница проходит вдоль всей той стороны здания, высокого, он это знал, и он видел, что стена за лестницей прозрачная, там очень большие окна, на весь пролет лестницы. Тот пролет, который он видел, шел слева вниз, и свет врывался в окно за ним, входил в коридор, освещая широкий клин на полу. Сам он стоял в темной части коридора, кажется, там были какие-то люди, он их не видел сейчас, но было знание о них, как будто он их видел и отвернулся. Он только на очень короткое время мог позволить себе даже это: зажать ладонью рот, чтобы не кричать. Миг, не больше. Дышать было очень трудно.
Он вышел в коридор, чтобы остаться одному на этот миг. Чтобы остановить в себе ужас и крик и собраться. Но в коридоре тоже кто-то был.
- Попробуй вспомнить, откуда ты вышел.
Он нахмурился. Там была длинная комната, он вышел из длинной комнаты, идущей вдоль коридора, там тоже много света, дверь справа, напротив - много окон или они большие, и само помещение вытянуто влево. И там много столов. Письменных столов. Но четко он не мог видеть ничего.
- Я что-то узнал, - сказал он. – Кажется, я говорил по телефону. Я не знаю, что именно я узнал. Что он исчез, что его взяли, что он мертв - я не знаю. Я только разрываюсь на крик, и не могу кричать, нельзя.
Следующее, что он почувствовал – тут же, без перерыва, - сильный толчок изнутри, непреодолимое желание, чтобы вообще этого не было. Как если бы можно было выскочить из этого, из ситуации, из этой реальности.
Он повторял: этого не должно быть, этого не может быть. Только не с ним.
Он сложился пополам и говорил, не останавливаясь, что нельзя, чтобы такое случилось с ним, он драгоценный, любимый, драгоценный, нет, нет.
Он говорил, что все знали, что творится на флоте, и что Хорхе тоже знал.
И это никак не могло, не должно было случиться с ним.
И он наконец плакал слезами.
Он не мог это выдержать дольше. Стал говорить, что ничего этого не было, что он сочиняет трагические красивости, разводит истерию... Не было ничего, не было. Их тоже не было, ни одного, ни другого.
- Почему бы вдруг? - спросила М.
- Нет, нет, нет. Не хочу, чтобы это было. Чтобы это случилось… со мной. Меня не было.
И накатила злость: «Какого черта ты там оставался?» Все знали, к чему идет дело, все знали, что творится… Он почувствовал такую решительную ярость: прижать к стене и сказать всё, высказать все упреки, всю горечь.
М. смотрела, не отводя взгляда. Потом спросила:
- Отрицание, гнев, что там дальше?
- Не помню, - сказал он. Он не хотел вспоминать стадии проживания горя, и все равно не мог ни отмахнуться, ни вспомнить.
А потом почувствовал песок. Влажный песок близко к воде. И как он стоял на коленях и набивал рот этим песком и жевал его. И это было так, что делаешь что-то, что угодно, чтобы утишить боль, и не чувствуешь ничего, песок там, что угодно... Не чувствуешь. Набить чем-то рот, забить, чтобы не кричать. На берегу. На пустом пляже. Он видел этот пляж, маленький уголок между скал. Там сосны за спиной, море и небо. И он стоял там на коленях, почти ничего не чувствуя, только песок во рту - механически так.
Он вымотался, стал впадать в мутное отупение. М. говорила: встань, пройдись по комнате. Выпей воды. Он делал, что она говорила, и уверял, что с ним все в порядке, но по голосу слышал сам, что это не так.
- Растерянность и дезориентация, - сказала М.
Ему действительно казалось, что с ним все в порядке, потому что он не замечал и не чувствовал своего состояния.
- Ты как будто не пускаешь куда-то, - сказала М. через десять минут. - Вопрос, кого? Если меня, то я и не прошу. Можешь не рассказывать мне ничего.
Он сразу отозвался:
- Я не знаю, что я делал. Мог ли я что-то сделать, делал ли, возможно ли было что-то сделать, делал я или не делал и почему. Я не знаю.
Он не мог выговорить: попытался ли я спасти его? Хотя бы – попытался ли? Страх и отчаяние затопили его, и так он подошел к тому, что следует за отрицанием и гневом, встал на краю разверстой пропасти вины.
Он не мог оторвать взгляда от М. - ему мерещился кто-то другой на ее месте, этого другого хотелось схватить ее за рубашку и трясти. Требовать. Умолять. Он не знал, было ли это на самом деле, действительно ли был кто-то, кто мог спасти Хорхе. И возможно ли было на самом деле предпринять хоть что-то, или ему только отчаянно хотелось в это верить. И тряс ли он этого человека, требовал ли, умолял ли - или это было всего лишь отчаянное желание, неосуществимое.
И в самом конце этой сессии он обнаружил: все, что он делает – напрасно и бессмысленно. Без причин и пояснений, одно острое чувство тщетности.
Тщетность была больше всего на свете. Он не знал, как ее пережить.
Надо уже как-то привыкнуть и сообразовываться.
Но некоторые повороты до сих пор открываются настолько неожиданно, хотя постфактум, конечно, выглядят как нечто само собой разумеющееся.
Я уже почти привык к тому, что о забытом мне больше рассказывает тело: ощущениями, импульсами, явным и тайным движением, жестом, оцепенением или ознобом. Обычно это бывает в сессиях с М. Правда, в последнее время стало просачиваться и в обыденную жизнь. Какая-нибудь фраза в книге, пара кадров в кино – и пару минут спустя вдруг замечаешь, что весь сжался и не дышишь. Сам вроде спокойный и ничего такого - а тело забилось в угол. Я стал весьма осторожен в выборе сериалов для просмотра. Никаких боевиков и детективов, никаких «про шпионов». Даже и не знаю, что теперь смотреть. Но кто мог бы предположить, что горло - здесь и сейчас, при реальной жаре и реальном вентиляторе, сыграет со мной такую шутку?
читать дальшеВ общем, дело было так. Конец мая был жарким, спали под вентилятором, вот за ночь, наверное, и продуло меня, и то, что начиналось, начиналось как вполне настоящая и неприятная ангина, всерьез. К вечеру пятницы я был отягощен распухшим болезненным горлом, утром в субботу мучительно выкашливал скопившуюся дрянь. Температуры не было, что у меня с некоторых пор обычное дело, увы. Я, конечно, начал лечиться леденцами и таблетками, но планировал проболеть как минимум три дня, дело привычное. В воскресенье с утра все стало заметно хуже: горло болит, голова раскалывается, есть не хочу, думать не могу, читать невозможно, всё плохо, голоса нет.
Мой друг уехал по делам, я маялся дома. Елена, моя добрая знакомая, живущая поблизости, не испугалась зайти в гости и скрасить мое одиночество, все же не вирусная инфекция, всего лишь мое старое доброе больное горло. Мы сидели на диване и беседовали: она говорила, я изредка отвечал сиплым голосом и с гримасой боли.
- А давай я тебе горло поглажу?
Я знал, что она умеет разнообразный массаж, и в надежде получить облегчение моим страданиям поручил свое горло ее заботе. Она мягко и осторожно водила руками по шее, от ключиц ко подбородку, прислушиваясь, ловя ощущения.
- Звучи, - сказала Елена. – Издавай какой-нибудь звук, чтобы мне было понятно, где непорядок. Можешь стонать, можешь петь – лишь бы мне было слышно, что там у тебя.
Я выдал хриплое мычание и тянул его, время от времени переводя дыхание, а она гладила мне шею и горло, приговаривая:
- Так, так… Вот здесь звук прерывается. А теперь выше, выше… Дошло до самого верха, чувствуешь? А вот уже и не хрипит.
И мне тоже было слышно, что не хрипит, звук стал чище, издавать его было намного легче, боль ослабла. И тут она говорит: ну что ты, губы сжал, тихо совсем, открой рот, звучи громче, давай.
В ответ на эти слова мои челюсти стиснулись с такой внезапной и решительной силой, что я сам удивился. Разжать их можно было только с большим усилием – но не хотелось. Я попробовал, хотя бы их не разжимая, издать звук громче. И тут же понял, что звук громче – это не какой-то неизвестный, неопределенный звук. Громче - значит прямо и откровенно рыдать. Я не успел понять, что происходит, почувствовал, как напряглись и вздрогнули плечи – в том рыдании, которое я пытался удержать, потому что... Потому что рыдать мне нельзя. Мне вообще нельзя показать это. Я знаю, что это, я знаю, о ком это. И показать это нельзя ни за что.
Еще не прошло трех месяцев с тех пор, как я смотрел на корабли, как зажимал рот ладонью, чтобы не кричать от горя. Почти три месяца, пять сессий с М. Я больше не возвращался туда в сессиях, я старался не думать об этом, так страшно было придумать красивое, сочинить небывшее, наврать себе о любви, которой не был никогда. И вот почти три месяца спустя этот крик рвался из моего горла, а я сжимал челюсти изо всех сил и почти задыхался.
- Спасибо, - сказал я Елене. – Мне уже намного легче. Я понял, что у меня болит. Вот прямо здесь мы остановимся и ничего больше делать не будем. Дальше я сам.
Мне действительно было легче. Я осознал, что именно болит, и сообщил себе, когда я дам этой боли время и место. Теперь можно было потерпеть до обещанного. Голос прочистился, и голова прояснилась, и тело зашевелилось, и я почувствовал, что отчаянно проголодался.
Елена уехала домой, а вскоре вернулся мой друг и повел меня на прогулку, под вскипевшие сирени и готовые вот-вот на днях разлиться липы.
До самой сессии с М., еще два дня после визита Елены, горло не болело совсем, как будто ничего и не было.
Я до сих пор не могу привыкнуть к тому, что все это - одна жизнь. Одна целая жизнь. Как будто я не очень-то понял, когда умер, как будто не заметил этого. Амнезия отступает, как вода в отлив, и я нахожу то, что было скрыто, но продолжало существовать. Страх, боль, горе. Любовь.
Записки сумасшедшего: Имя
Кажется, это был какой-то из государственных праздников – Fiestas Patrias или Glorias Navales, так я сейчас понимаю. Хотя мало ли по какому поводу они могли собраться… У гражданских это называлось бы – большой толпой, а у этих как? Ничего конкретного – просто видение этих великолепных морских офицеров, надменных, как будто отделенных толстой стеклянной стеной от простых смертных. Просто ощущение иного мира, недоступного и враждебного. Может быть, даже, пугающего. Это потом, в октябре, я выписал себе два тома Магасича – «Те, кто сказал «нет», и смог побольше узнать о чилийском военно-морском флоте. Этих материалов нет на русском, и тогда, в марте, апреле, мае я ничего не знал о том, как исторически сложилось, что именно Армада была самым привилегированным и самым «аристократическим» из родов войск в этой стране, как эти традиции изо всех сил поддерживались, насколько велика была изоляция офицеров Армады от остального общества. И тем более я не знал, почему мне так не по себе от их блестящего и мрачного облика, черное с золотым, эти погоны, кокарды, эти пуговицы – кошмар моего детства…
Я не знал, но первой же мыслью, когда я увидел эти блестящие погоны, эти фуражки, эти надменные лица, было: смотреть можно, трогать – нельзя. И огромнейшее изумление: как, один из этих… мой? Нет, быть такого не может!
Но мёд, которому нет сил противиться, нежность и радость, вызов и гордость, это ведь есть, вот оно, до кончиков пальцев я наполнен этим, стоит мне подумать о кораблях.
Мой моряк. Не упомянутый Катериной – просто потому что она не могла знать о нем, никто не должен был знать. И никто не знал.
Кроме того, кто в «Подсолнухе» зовется Ким. Кореец, хотя на самом деле, кажется, китаец. Его брат, которого все считали… Ну что же, нас достаточно часто видели вместе, и я относился к нему, как к младшему брату, а уж как это выглядело со стороны – ну, людям всегда надо что-нибудь думать про таких, как я, какую-нибудь ерунду или дрянь. Впрочем, хорошо, что думали. Потом, позже, это спасло его. Не жизнь ему, нет. Но уберегло от того, что досталось мне и могло достаться ему тоже. Позже об этом, если смогу, если хватит духу.
Хорхе. Его звали Хорхе.
Как много я знаю теперь. Как счастливо. Как горько. Как трудно в это поверить.
Харонавтика: Сессия №16, «Только не он»
Горло больше не болело, и он старательно забыл об этом случае. Когда пришел к М., сказал, что хочет узнать что-нибудь о своем детстве, нельзя ли пойти туда? М. сказала, что уезжает, в их работе будет перерыв на две недели, и она не хочет оставлять его с этой штукой – с болью в горле и стиснутыми зубами, там, похоже, есть точка входа, пойдем туда?
- Хорошо, - сказал он, - пойдем.
А сам вжался в диван. Так и сидел некоторое время, отрицательно покачивая головой, несильно, но почти без возможности остановиться. Глядя мимо всего, что здесь. Нет, нет, нет.
- Что это? – спросила М.
- Это люди так делают, когда не хотят, чтобы что-то было, не хотят принять то, что есть. Даже не говорить ничего, только качать головой.
Он так путано пытался сказать, а вернее – не сказать, что так бывает, когда невыносимое горе. Он чувствовал близость этого горя, прямо здесь, в этом же пространстве, где он. Он и это горе были одинаково плотными телами и занимали один объем, вопреки законам физики. Если бы назвал горе горем – сразу оказался бы с ним одним целым. А так он из последних сил старался не совпасть с ним хоть остатним краешком.
- Ты выглядишь испуганным и усталым, - сказала М.
Он увидел то самое место, которое было буквально на пару мгновений в десятой сессии, когда он зажал рот ладонью, чтобы удержать крик ужаса и горя. Он увидел свет, клином падающий из лестничного колодца в самом конце коридора, он знал, что эта лестница проходит вдоль всей той стороны здания, высокого, он это знал, и он видел, что стена за лестницей прозрачная, там очень большие окна, на весь пролет лестницы. Тот пролет, который он видел, шел слева вниз, и свет врывался в окно за ним, входил в коридор, освещая широкий клин на полу. Сам он стоял в темной части коридора, кажется, там были какие-то люди, он их не видел сейчас, но было знание о них, как будто он их видел и отвернулся. Он только на очень короткое время мог позволить себе даже это: зажать ладонью рот, чтобы не кричать. Миг, не больше. Дышать было очень трудно.
Он вышел в коридор, чтобы остаться одному на этот миг. Чтобы остановить в себе ужас и крик и собраться. Но в коридоре тоже кто-то был.
- Попробуй вспомнить, откуда ты вышел.
Он нахмурился. Там была длинная комната, он вышел из длинной комнаты, идущей вдоль коридора, там тоже много света, дверь справа, напротив - много окон или они большие, и само помещение вытянуто влево. И там много столов. Письменных столов. Но четко он не мог видеть ничего.
- Я что-то узнал, - сказал он. – Кажется, я говорил по телефону. Я не знаю, что именно я узнал. Что он исчез, что его взяли, что он мертв - я не знаю. Я только разрываюсь на крик, и не могу кричать, нельзя.
Следующее, что он почувствовал – тут же, без перерыва, - сильный толчок изнутри, непреодолимое желание, чтобы вообще этого не было. Как если бы можно было выскочить из этого, из ситуации, из этой реальности.
Он повторял: этого не должно быть, этого не может быть. Только не с ним.
Он сложился пополам и говорил, не останавливаясь, что нельзя, чтобы такое случилось с ним, он драгоценный, любимый, драгоценный, нет, нет.
Он говорил, что все знали, что творится на флоте, и что Хорхе тоже знал.
И это никак не могло, не должно было случиться с ним.
И он наконец плакал слезами.
Он не мог это выдержать дольше. Стал говорить, что ничего этого не было, что он сочиняет трагические красивости, разводит истерию... Не было ничего, не было. Их тоже не было, ни одного, ни другого.
- Почему бы вдруг? - спросила М.
- Нет, нет, нет. Не хочу, чтобы это было. Чтобы это случилось… со мной. Меня не было.
И накатила злость: «Какого черта ты там оставался?» Все знали, к чему идет дело, все знали, что творится… Он почувствовал такую решительную ярость: прижать к стене и сказать всё, высказать все упреки, всю горечь.
М. смотрела, не отводя взгляда. Потом спросила:
- Отрицание, гнев, что там дальше?
- Не помню, - сказал он. Он не хотел вспоминать стадии проживания горя, и все равно не мог ни отмахнуться, ни вспомнить.
А потом почувствовал песок. Влажный песок близко к воде. И как он стоял на коленях и набивал рот этим песком и жевал его. И это было так, что делаешь что-то, что угодно, чтобы утишить боль, и не чувствуешь ничего, песок там, что угодно... Не чувствуешь. Набить чем-то рот, забить, чтобы не кричать. На берегу. На пустом пляже. Он видел этот пляж, маленький уголок между скал. Там сосны за спиной, море и небо. И он стоял там на коленях, почти ничего не чувствуя, только песок во рту - механически так.
Он вымотался, стал впадать в мутное отупение. М. говорила: встань, пройдись по комнате. Выпей воды. Он делал, что она говорила, и уверял, что с ним все в порядке, но по голосу слышал сам, что это не так.
- Растерянность и дезориентация, - сказала М.
Ему действительно казалось, что с ним все в порядке, потому что он не замечал и не чувствовал своего состояния.
- Ты как будто не пускаешь куда-то, - сказала М. через десять минут. - Вопрос, кого? Если меня, то я и не прошу. Можешь не рассказывать мне ничего.
Он сразу отозвался:
- Я не знаю, что я делал. Мог ли я что-то сделать, делал ли, возможно ли было что-то сделать, делал я или не делал и почему. Я не знаю.
Он не мог выговорить: попытался ли я спасти его? Хотя бы – попытался ли? Страх и отчаяние затопили его, и так он подошел к тому, что следует за отрицанием и гневом, встал на краю разверстой пропасти вины.
Он не мог оторвать взгляда от М. - ему мерещился кто-то другой на ее месте, этого другого хотелось схватить ее за рубашку и трясти. Требовать. Умолять. Он не знал, было ли это на самом деле, действительно ли был кто-то, кто мог спасти Хорхе. И возможно ли было на самом деле предпринять хоть что-то, или ему только отчаянно хотелось в это верить. И тряс ли он этого человека, требовал ли, умолял ли - или это было всего лишь отчаянное желание, неосуществимое.
И в самом конце этой сессии он обнаружил: все, что он делает – напрасно и бессмысленно. Без причин и пояснений, одно острое чувство тщетности.
Тщетность была больше всего на свете. Он не знал, как ее пережить.
@темы: человек, которого нет