да, да, вот яркий пример Музы в литературе - Лавкрафт. уж сколько образов, сколько заманчивых фигур и волнующих намеков! но все только упоминается и номинируется. и как скучно всё, кроме "Зова Каддафа Неведомого", где, собственно, Муза и прекрасна. если начинать с Каддафа, то хватает этих намеков и наименований. но, рассчитывая на что-то большее, разочаровываешься... ну, так для меня.
сделал зарядку! только разминку и живот. лично ящетаю, что если вообще еле растолкал себя, то это уже достижение - сделать разминку и аж целый абс! поэтому я напою себя какао. и даже сначала спущусь в магазин за вкусной булочкой. и уже тогда напою себя какао с вкусной булочкой. а потом продолжу вязать митенки. я тут взялся опять вязать митенки безпальцевые. вчера связал пару из крученого мохера, или как он там называется, кудрявенький такой. серые с рыжим. пушистые. овечии. уютные такие, что сам бы носил, но для человека вяжу. теперь повяжу рябенькие какие-нибудь. и еще какие-нибудь. у меня еще три вида шерсти под это дело принычены. купил, чтобы в дороге вязать и в деревне, но так чувствую - придется еще покупать. уж очень это дело увлекательное и под кино хорошо идет.
Нередко ощущающие себя в паре (детско-родительской, в том числе) "прессуемыми" второй половиной, терпящие по их ощущениям "удушение любовью" (опекой, контролем) со стороны того, кто выбирал слияние, как способ взаимодействия - могут в последующих отношениях выбирать изначально большую дистанционность, избегая любого рода определенности в отношениях.
Истории внезапных прекращений отношений, отложенных и неслучающихся раз за разом встреч - это истории людей, испытавших (испытывающих) страх поглощения, достаточно ригидных границ. "Избегающие" *
Выбирающие бессознательно, полусознательно (не суть) "прессовать" (сливаться), как правило, испытвают страх одиночества куда больший, нежели боль, которую они получают при очередном отвержении.
Истории выбора раз за разом мало доступных партнеров, комплекс "жертвы" - это истории людей, испытывших эмоциональную депривацию в раннем детстве, младенческом возрасте и пока не находящие внутри себя необходимой самоподдержки на фоне "размытых" личностных границ. "Настигающие" *
Варианты развития взаимоотношений в этом контексте разнообразны: например, пара "Избегающих" может весьма сильно притягивать друг друга, получая удовольствие от созвучного взгляда на важность личностной свободы для себя. Сложности могут начаться в тот момент, когда один из пары начинает желать для себя большего сближения, нарушая границы допустимого для второго партнера.
пара "Настигающих" может изначально получать удовольствие от возможности быстрого сближения, возможности быть принятым, признанным Другим. Со временем один из пары может почувствовать для себя угрозу поглощения и отдалится - эмоционально закроется или уйдет из отношений буквально.
Для оставшегося "Настигающего" повторится история "отвержения". Кавычки в этом контексте - про иллюзию отвержения: отвергают не самого человека - его способ взаимодействия (слияние), как преобладающий в общении. созависимая пара "Избегающий"-"Настигающий" может быть в отношениях годами, испытывая острую взаимную неудовлетворенность, "адаптируясь" через "любовные треугольники", измены и тд. * степень проявления в нас изменчива - в разное время и в отношениях с разными людьми. * нет "плохих" и "хороших" форм отношений - есть те, что "нас устраивают" и те, что "мало нам подходят сейчас". * мы всегда имеем возможность осознать наши способы взаимодействия и выбрать для себя более подходящие, если это нам становится нужным по каким-либо причинам.
____ на четвертом абзаце моя плакаль. но еще улыбался и радовался.
сижу вот, понимаете, и прямо не знаю, чем заняться. можно попрокрастинировать - но это хорошее дело, когда есть от чего отлынивать. а я торжественно отдыхаю.
На шестах черепа мертвый свет испускают из глазниц – а когда-то наоборот, впускали свет в живые глаза. А если взять такой череп на палке, да принести в живой мир – все попалит и умертвит, один прах горький останется. Потому и не идет Ганна в живой мир, что в сердце ее только горький прах, а из глаз - мертвый свет. На что упадет тот свет, все в пепел обратится. Нет ей радости, нет и боли. Так она думает, думает медленно, словно застревает в этой мысли, как муха в меде, а в руках дело спорится: двор вычисти, избу вымети, обед состряпай, белье приготовь да пойди в закром, возьми четверть пшеницы… Всегда у Мьяфте дело найдется для нее, а сама чуть рассветет – за ворота, и до ночи. Батрачкой себя зовет Ганна, но не про это ее горевание. Сама пошла в работницы, своей волей, не жалеет. Да и нет никакого горя, и радости тоже нет. читать дальшеЛес за забором вечно зелен, а на дворе и день от ночи не всегда отличишь, все здесь всегда одно и то же, и дела у Ганы всегда одни и те же: двор вычисти, избу вымети, обед состряпай, белье приготовь да пойди в закром, возьми мерку мака… И хорошо ей от этого: покойно. Время идет и не идет. Жизнь совершается и не совершается. Есть Ганна, нет Ганы – все одно. Сколько бы лет ни прошло. Сколько бы дней… Так и отвечает, когда Мьяфте спрашивает, нет ли какого желания у нее: - Все мне хорошо, ничего не желаю, ни о ком не тужу. - И о Видале не тужишь? - Женился Видаль, что о нем тужить. - И о Чирило не тужишь? - Не сойтись нам, разные мы. - И об Олесе не тужишь? - И не было между нами ничего, о чем тужить… - А помнишь, был у тебя Петрусь? - Ой, бабусю, то когда было. Поди и жинку мае, и диточек... - Узнавала? - Нет, бабусю. Да что ж узнавать? Парень видный такой, ласковый, один не остался. А в Криву балку не вернулся он. Где-то живет. Ну да и счастья ему, долгих лет... Если жив еще, бабусю, сколько лет у людей прошло, это я скачу, как неприкаянная, на свиньище дикой... у мастеров гощу, лягушек им пою, птах и зверей всяких. Звезды из Тьмы вызволяю… А его-то жизнь и протекла уже. - Узнавала? - Нет, бабусю. Незачем. Мне и так хорошо. И снова день за днем: вычисти, вымети, прибери, состряпай. О том ли думала, набиваясь к Чорной в прислужницы? Может, виделось, как будет девой дикой верхом на свинье проноситься мимо людей, мимо их домов, их судеб, их жизни и смерти? И не вспомнит теперь. Только – разве не это и было с ней с тех пор, как покинула родительский дом, и до сей поры? Разве не от этого сбежала сюда? Сбежала… Нет, сама выбрала и пошла новой дорогой, вот такой: внутри забора, осененного черепами, свет очей их миру живому – смерть. Повечеряли, Ганна посуду собрала, села прясть. Крутись, веретено, тянись ниточка… - А ты что ж, так и будешь теперь лавку просиживать? - Ой, мати... та я же ж... и по воду, и еду сготовить... - Не твое дело - по воду ходить, почтарка. - Та я ж теперь у тебя служу. - Служит она... Служи. Только мне прислуга-то не нужна. Или я сама по хозяйству не управлюсь? - грозно нахмурилась Чорна. - Ой, мати, та я ж как лучше... угодить... - Делом своим занимайся - а я сама из этого возьму, что мне причитается. - Так сама ж уроки задаешь. - Вот тебе урок. На письмо - отнеси. Ганна замерла, глядя недоверчиво. - Непослушная? Метнулась к двери - где под мешками схоронила сумку с неразнесенными остатками почты. Вытянула сумку, перекинула ремень через плечо. Тревожный, настойчивый шепот десятка голосов тут же коснулся ее слуха. Ганна тряхнула головой, зная, что так от них не избавиться, не унять - и никак не унять, пока не отдашь письмо адресату. Оно говорить должно - не может молчать - и пока не найдет того, к кому речь обращена, всем кричит: найдите! помогите! А слышит только почтарь. Ганна вздохнула: как тут быть? Пойдешь с сумкой разносить письма - по дороге новых надают, а те разносить - еще набрать работы почтарской, и бесконечно так, до самой смерти. Но если Сама велит - как отказать? - Давай, мати, отнесу. Мьяфте протянула ей сложенный листок. Ганна, тая любопытство, едва на него глянула - да так и застыла. Посмотрела на Чорну, посмотрела на листок. Прочитала, шевеля губами, чтобы развеять морок. Не развеяла. На сложенном листочке старательными круглыми буквами было выведено: Петру Мамаенке в собственные руки. - Да что ж ты, мати, творишь? - А почему сама до сих пор?.. - Да где ж его искать? - А где всех ищешь? - Письма ведут! - Вот и написала бы. - Я свое не могу. Не выйдет. - Мое отнеси. Ганна сглотнула, выпустила ремень сумки, уронила руки. - Да как же, мати... Ведь старик он, а то и помер давно. - На могилку положишь. - Мати, не казни! - Вот письмо - клади в сумку, седлай Мотрю и вперед. А что там впереди - не твоего ума дела. Да там того ума! Думаешь, будет тебе с кем другим счастье, когда ты сама ему невестой звалась? - Та я ж так... не в крепком месте... - А крепче сердца и места нет, девонька. Седлай Мотрю. Пока с ним - хоть в могиле - не попрощаешься, так и будешь... - А я так и хочу! - выкрикнула Ганна сквозь ком в горле. -Так и хочу. Одна, при тебе. - Не твое дело рассуждать, почтарка. Вот почта. Седлай Мотрю.
Ничего не изменилось в мире – по крайней мере, с виду. Тьма все так же обнимала отделенные друг от друга жилые места, и сквозь нее все так же было не пройти спроста. Только через перевозы, или по мостам Мак-Грегора, или как немногим дано – вслед за движением души переноситься и плотью. А у Ганны свой путь и свой обычай, один-особенный. Мотре только понюхать письмо – не всякая гончая так след берет. И ведь чудо, что находит она не того, кто письмо писал да в руках держал, слезами облил, следы телесные оставил, а вовсе даже наоборот. К тому мчится Мотря, чье имя на письме надписано, кому назначено в руки его принять и прочесть – или выслушать, что почтарка перескажет, порой ею же самой и записанное со слов отправителя. А Ганне – знай в седле держись, пятками по мохнатым бокам постукивай, за ушами чеши, а то и прилечь можно – на такой спине могучей, как на печи, жарко и надежно. Мотря тогда ровно идет, плавно несет всадницу, не взбрыкивает, не козлит, как любит порой – просто от силы пышущей, от удали веселой, от горячей крови гиперборейской, в тугих жилах бурлящей. Так вот скок-поскок, копытами стук-постук и выносит Ганну к селам и городам, к стоянкам на трактах, к рыбацким поселкам, к артелям бродячим, везде, где люди есть и письмам рады или хотя бы весточке какой, в три слова: такие-то живы, ждут. А у Ганы полсумки писем, но не соблюла она черед. Первым отнесет письмо от Чорной, разом покончить со всем, не тянуть. Хоть старику белому вручит, еще и сама прочитает, ведь не узнает ее старик! Хоть на могилку положит – всё свобода. А потом уж вернется в избушку, или не вернется – коли Сама ее за ворота выставила, станет письма разносить, добрым людям радость и горе раздавать, оставаясь сама вне их судеб и путей. Прыгая с места на место, Мотря пронеслась через половину обитаемой вселенной и последним длинным скачком приземлилась в знакомом месте. Ганна давай ее понукать: скачи, мохноногая, дальше нам! Но свинья уперлась раздвоенными копытами в землю и давай тереться боком о плетень, разоряя Олесево жилье. Сам Олесь выскочил на крыльцо с ложкою в руке: обедал стало быть, из-за стола подняла его гостья нежданная. Ганна спрыгнула на землю, в руке письмо комкает. - Прости, Олесю, скакунья моя что-то напутала, вот письмо несу – а к тебе примчала меня. - Что, не мне письмо? – усмехнулся Семигорич. - Не тебе, - вздохнула Ганна. - А кому же? - Да ты не знаешь. - А вдруг? - Ты все жартуешь! – рассердилась Ганна, да не на Олеся, на себя, что сердце в ней колотится, что под ногами земли нет, словно опять стоит в просторе небес и делает то, чего прежде никогда не делала. Только не справиться ей в этот раз, нет способа помочь судьбе, была судьба – да и вышла вся много лет назад. - А ты скажи, - Олесь губу прикусил, ложку заметил – за пояс толкает, а все мимо попадает, будто руки отдельно от него сделались и не слушаются. - Ну и скажу, - Ганна почти задыхалась, воздух как будто внутрь не шел, глотаешь его, глотаешь – а все не в прок. – Петру Мамаенке письмо, а тебе-то что до того? - А мне ничего, - вскинул голову Олесь. – Мне – ничего. Эй, Петро, тебе тут почту принесли. Выйди, получи. И сам спустился с крылечка, встал рядом, чтобы видно было того, кто вот-вот покажется в проеме двери. Ганна вцепилась в подпругу побелевшей рукой. Верить – не верить, не решилась еще, а сердце в горло выпрыгивает, колени подгибаются. И страшно ей поверить, и раньше, чем успел Петро доехать на тележке своей до двери, Ганна ярче яркого представила его, выходящего к ней из хаты, высокого, ладного, кудрявого, с лаской в карих глазах, с улыбкой на губах, любимого, точь-в-точь того, с кем зори встречала, соловья слушала, кому обещалась в жены, когда еще ничего, ничего не знала о своей судьбе. Таким он и вышел – только руками вцепился в косяк, с отвычки-то.
И снова день за днем: вычисти, вымети, прибери, состряпай. О том ли думала, набиваясь к Чорной в прислужницы? Может, виделось, как будет девой дикой верхом на свинье проноситься мимо людей, мимо их домов, их судеб, их жизни и смерти? И не вспомнит теперь. Только – разве не это и было с ней с тех пор, как покинула родительский дом, и до сей поры? Разве не от этого сбежала сюда? Сбежала… Нет, сама выбрала и пошла новой дорогой, вот такой: внутри забора, осененного черепами, свет очей их миру живому – смерть. Повечеряли, Ганна посуду собрала, села прясть. Крутись, веретено, тянись ниточка… - А ты что ж, так и будешь теперь лавку просиживать? - Ой, мати... та я же ж... и по воду, и еду сготовить... - Не твое дело - по воду ходить, почтарка. - Та я ж теперь у тебя служу. - Служит она... Служи. Только мне прислуга-то не нужна. Или я сама по хозяйству не управлюсь? - грозно нахмурилась Чорна. - Ой, мати, та я ж как лучше... угодить... - Делом своим занимайся - а я сама из этого возьму, что мне причитается. - Так сама ж уроки задаешь. - Вот тебе урок. На письмо - отнеси. Ганна замерла, глядя недоверчиво. - Непослушная? Метнулась к двери - где под мешками схоронила сумку с неразнесенными остатками почты. Вытянула сумку, перекинула ремень через плечо. Тревожный, настойчивый шепот десятка голосов тут же коснулся ее слуха. Ганна тряхнула головой, зная, что так от них не избавиться, не унять - и никак не унять, пока не отдашь письмо адресату. Оно говорить должно - не может молчать - и пока не найдет того, к кому речь обращена, всем кричит: найдите! помогите! А слышит только почтарь. Ганна вздохнула: как тут быть? Пойдешь с сумкой разносить письма - по дороге новых надают, а те разносить - еще набрать работы почтарской, и бесконечно так, до самой смерти. Но если Сама велит - как отказать? - Давай, мати, отнесу. Мьяфте протянула ей сложенный листок. Ганна, тая любопытство, едва на него глянула - да так и застыла. Посмотрела на Чорну, посмотрела на листок. Прочитала, шевеля губами, чтобы развеять морок. Не развеяла. На сложенном листочке старательными круглыми буквами было выведено: Петру Мамаенке в собственные руки. - Да что ж ты, мати, творишь? - А почему сама до сих пор?.. - Да где ж его искать? - А где всех ищешь? - Письма ведут! - Вот и написала бы. - Я свое не могу. Не выйдет. - Мое отнеси. Ганна сглотнула, выпустила ремень сумки, уронила руки. - Да как же, мати... Ведь старик он, а то и помер давно. - На могилку положишь. - Мати, не казни! - Вот письмо - клади в сумку, седлай Мотрю и вперед. А что там впереди - не твоего ума дела. Да там того ума! Думаешь, будет тебе с кем другим счастье, когда ты сама ему невестой звалась? - Та я ж так... не в крепком месте... - А крепче сердца и места нет, девонька. Седлай Мотрю. Пока с ним - хоть в могиле - не попрощаешься, так и будешь... - А я так и хочу! - выкрикнула Ганна сквозь ком в горле. -Так и хочу. Одна, при тебе. - Не твое дело рассуждать, почтарка. Вот почта. Седлай Мотрю.
На шестах черепа мертвый свет испускают из глазниц – а когда-то наоборот, впускали свет в живые глаза. А если взять такой череп на палке, да принести в живой мир – все попалит и умертвит, один прах горький останется. Потому и не идет Ганна в живой мир, что в сердце ее только горький прах, а из глаз - мертвый свет. На что упадет тот свет, все в пепел обратится. Нет ей радости, нет и боли. Так она думает, думает медленно, словно застревает в этой мысли, как муха в меде, а в руках дело спорится: двор вычисти, избу вымети, обед состряпай, белье приготовь да пойди в закром, возьми четверть пшеницы… Всегда у Мьяфте дело найдется для нее, а сама чуть рассветет – за ворота, и до ночи. Батрачкой себя зовет Ганна, но не про это ее горевание. Сама пошла в работницы, своей волей, не жалеет. Да и нет никакого горя, и радости тоже нет. Лес за забором вечно зелен, а на дворе и день от ночи не всегда отличишь, все здесь всегда одно и то же, и дела у Ганы всегда одни и те же: двор вычисти, избу вымети, обед состряпай, белье приготовь да пойди в закром, возьми мерку мака… И хорошо ей от этого: покойно. Время идет и не идет. Жизнь совершается и не совершается. Есть Ганна, нет Ганы – все одно. Сколько бы лет ни прошло. Сколько бы дней… Так и отвечает, когда Мьяфте спрашивает, нет ли какого желания у нее: - Все мне хорошо, ничего не желаю, ни о ком не тужу. - И о Видале не тужишь? - Женился Видаль, что о нем тужить. - И о Чирило не тужишь? - Не сойтись нам, разные мы. - И об Олесе не тужишь? - И не было между нами ничего, о чем тужить… - А помнишь, был у тебя Петрусь? - Ой, бабусю, то когда было. Поди и жинку мае, и диточек... - Узнавала? - Нет, бабусю. Да что ж узнавать? Парень видный такой, ласковый, один не остался. А в Криву балку не вернулся он. Где-то живет. Ну да и счастья ему, долгих лет... Если жив еще, бабусю, сколько лет у людей прошло, это я скачу, как неприкаянная, на свиньище дикой... у мастеров гощу, лягушек им пою, птах и зверей всяких. Звезды из Тьмы вызволяю… А его-то жизнь и протекла уже. - Узнавала? - Нет, бабусю. Незачем. Мне и так хорошо.
когда баба-яга поручает Василисе отделить мак от земли по зернышку, она объясняет это тем, что кто-то по злобе насыпал в мак земли. но когда она поручает отделить пшеницу от чернушки, она ничего не объясняет. я в наивности вознадеялся, что это она про спорынью. но нет, чернушка существует, зернышки такие черные и полезная. она. так почему бы вдруг она оказалась смешана с пшеницей? ужас какой.
што-та у меня получаются в конце четыре свадьбы - и ни одних похорон. ну што ж теперь делать, што выросло, то выросло. пойду еще одну свадьбу изображу, да и конец - делу венец.
собственно, последние страницы романа будут выглядеть примерно так.
***
Когда они вернулись с небес, погода стояла ясная. Солнце сияло в синеве, листья трепетали на легком ветерке, вода гладкая лежала в берегах. У лестницы их встречал Ао, прижимая палец к губам, напоминая, что все сказанное здесь и сейчас может обернуться против них – непредсказуемым образом, но необратимо. читать дальшеМолча они проходили в дом, вешали одежду в сенях и садились к накрытому столу. Накрыто было от души. Прежде чем уйти, Мьяфте расстелила яркую полосатую скатерть, выставила на стол миски с солеными грибами и мочеными ягодами, доски с хлебом, кувшины с пивом и квасом – откуда только взялось, удивился Видаль. И тут же испугался, что заговорил. - Свое принесла, - хмыкнул Хо и с опаской посмотрел на грибы. – Да говори уж теперь, мы в домике. - Отчего ты не любишь ее? - удивился Видаль, заглядывая в печь. Там томилось, и вздыхало, и посвистывало, и шкворчало в горшках. - Непонятная она. Что ей за праздник? Она что, наперед знала? Видаль пожал плечами и взялся за ухват. Рутгер подошел помочь, но его отстранила Ганна. - Сядь, Хосе. Ты хозяин и герой сегодня. Садись во главе стола, так правильно. А я тут немножко еще похозяйничаю, пока твоя женщина больна. Как сестра. Позволишь? Видаль отдал ей ухват и поцеловал в щеку. Она прижалась лбом к его плечу – и оттолкнула легонько. Олесь вел Сурью – никому не доверил провожать ее по лестнице, и теперь вел, поддерживая под локоть и обнимая за плечи, как будто сам ее вылепил и теперь боялся, что недостаточно прочна его работа, вдруг развалится. Сурья была бледна и двигалась неуверенно, словно слепая. Видаль подошел и взял ее за руки. Она узнала его сразу и потянулась к нему. Олесь насупился, но отпустил. Видаль обнял ее, чтобы проводить к столу, почувствовал, что тело ее остается прохладным, и услышал, как тихонько, неровно бьется в ней сердце. Но она больше не была восковой, как там, на небе, она была теперь мягкой и живой. Как будто в отместку молчанию за порогом, в доме мастера заговорили все разом, возбужденно, весело. Пока спускались по лестнице, только и хватало сил, что держаться за перекладины и не оступаться. А теперь можно было дышать полной грудью, смеяться, вспоминать пережитый ужас пустоты и праздновать победу. И они пили, ели, смеялись, пели и разговаривали друг с другом, сами с собой, просто говорили и говорили – а кто услышит, тот и ответит, если есть что. И говорили-то, в сущности, все об одном и том же – как было там и что будет теперь. Кто расспрашивал Хо про конец света, кто корил его, что молчал раньше, кто у Сурьи допытывался, как избавиться от Тьмы. Но Сурья только качала головой и молчала, еще не в силах говорить. И Видаль уговаривал мастера Магазинера подождать немного и дать ей прийти в себя, а уж потом приставать с расспросами. И вокруг все говорили и говорили, и было хорошо. Но Мак-Грегор сидел за столом один, мрачный и молчаливый, а Мэри щипала травку перед домом. - Хо, расскажи мне, почему то, что сказано в крепком месте, невозможно отменить? - Почему же невозможно? – охотно откликнулся мастер. – Возможно, но не всегда и не везде. Можно здесь, например. Пока еще можно. Первое, что здесь будет сказано от души, имеет власть над тем, что было сказано ранее. А больше никогда и нигде, пока новое крепкое место не случится. А они случаются – как болотные пузыри. Невозможно знать, где и когда выскочит. Вот разве как ты здесь учинил… Но для этого надо такое обещание дать, какое выполнить невозможно, и выполнить его. Без дураков невозможно. Совсем. Вроде как на небо сходить, понимаешь? - Ну, без дураков он и не выполнил бы… А так вы вовремя подоспели, - засмеялся Ао. - То есть здесь и сейчас – можно? – у Видаля дух занялся. Он вскочил из-за стола и метнулся к Мак-Грегору. – Выйдем, дело есть. Мэри, смотрела на них, потряхивая ушами. Видаль заулыбался и ткнул друга локтем в жилистый бок. - Слушай, Мак-Грегор… а у тебя ведь жена… - Стой! – вскричал Хэмиш, спрыгивая с крыльца. – Молчи! Я сам! И Видаль откинулся, слегка стукнувшись затылком о бревна стены, съехал по ней спиной и закрыл глаза. Сквозь счастливую улыбку он слышал все – до единого – слова любви и восхищения, которые Мак-Грегор сказал своей Мэри, и как она ответила ему, и как потом они смеялись, плакали и вздыхали в объятиях друг друга. Слезы текли и по его лицу, но он их не замечал. - О чем ты плачешь, любовь моя? Сурья присела рядом, прижалась к плечу. - Я не знаю, - ответил Видаль. – Я не знаю, что будет дальше. Как быть. Что делать. Как освободить мир от Тьмы, раз она не исчезла сама собой. Как избавить людей от ууйхо, ведь они остались. Что мне делать и как все успеть. И я не знаю, что будет с нами. Ведь ты звезда, а я умру. И если мир будет освобожден от Тьмы и везде настанет время – я умру еще быстрее. И я не знаю, как все устроено. И что я могу сделать, чтобы оно было устроено лучше, чем есть… Я только человек. - И я не знаю, - ответила Сурья, теплея в его руках. – Я только звезда, очень маленькая звезда. И в этом мире так много всего, о чем я знаю – и еще больше того, о чем не знаю. И это открыл мне ты. И в этом мире столько чудес… Столько чудес, о небеса мои, столько! Их так много. Их просто видимо-невидимо.
поскольку! поскольку! поскольку я собираюсь встать завтра пораньше и дописать, что осталось, после чего неделю тут еще от души поработать, а потом водрузить на спину рюкзак и смотаться на две недели под Николаев и под Донецк... поскольку я завтра с утра (предположительно до часу дня) собираюсь доделать дело...
это безудержных мечтаний псто!
хочу, хочу, хочу...
подушку-шиацушкудадада, и от того массажорчика, который там дают к ней в подарок, я бы тоже не отказался! пузырьковое устройство для ванныо да, детка, я давно тебя хочу! сумку от Baba Studioол ю нид из лав котораязаказал твидовый пиджак поди найди такой, чтобы сидел на мне хорошо! натуральный аромат Valparaisoоткуда бы он взялся, если его еще в природе не существует?
извините. был не прав. вот теперь - всё. на сегодня. осталось еще одна история и нежный финал. последний хвост под отдельным морем.
Лестница в небо
читать дальшеМисс Эмили кормила птицу кусочками печенья, мисс Элиза гладила ее по отливающей зеленоватым металлом спинке. - Смотри, Лорелин, кто пришел! А кто пришел! - воскликнула первая, улыбаясь Видалю. - Не Лорелин, а Кармела, - возразила вторая с уже заметным раздражением в голосе. Похоже, этот спор длился не первый час. - Лорелин? Кармела? - спросил Видаль, почти радуясь возможности отодвинуть миг, когда придется сообщить сёстрам о том, что случилось. - Конечно, она Лорелин! - Откуда вы это взяли, сеньориты? - Кармела! - упрямо выставила подбородок мисс Эмили Лафлин. - Она сама сказала, когда мы спросили. - Лорелин! Несомненно, она сказала «Лорелин». Птица посмотрела по очереди на обеих и, вскинув длинный клюв, издала переливчатый звук, который с тем же успехом мог означать как "Лорелин", так и "Кармела", или "Шарлотта", или "Ромуальда". - Вот видишь! - воскликнули сестры слаженным дуэтом и кинули одна на другую укоряющие взгляды и слегка надули губы. - Но погодите... Сеньориты, как вы вообще решили, что это девочка?! Я всегда считал... Мисс Элиза испустила полный возмущений вздох, мисс Эмили потупилась и даже, как показалось Видалю, слегка покраснела. - Даже мысли такой не могу допустить! - Разве не очевидно... - Она ночевала в моей спальне! - Мужчины такими не бывают. - Что ты знаешь о мужчинах? - язвительно заметила мисс Элиза. - Вот я точно могу сказать - это типичнейшая женщина, и любопытство, проявленное Лорелин... - Кармелой! - Проявленное Лорелин к моим серьгам... - И к ложечкам! - ...И браслетам... Видаль заморгал и беспомощно развел руками. Птица Лорелин - или Кармела - посмотрела на него с откровенной насмешкой и постучала по столу, а затем приоткрыла клюв и произвела трогательную трель. Сёстры немедленно прервали спор и в четыре руки принялись ломать печенье. В конце концов, подумал Видаль, зачем сообщать об этом добрым девушкам? Или я сделаю то, о чем она меня просила, или я просто не вернусь. И птица не вернется. И они останутся совсем одни на свете, не считая воспитанниц. Как я смею лишать их возможности попрощаться тем, кто им дорог? Но и объяснить им, что произошло и куда он идет, Видаль решительно не мог. Если Сурья захочет открыться своим друзьям – она сможет это сделать, когда вернется вместе с Видалем. Если же не вернется, будем считать… Впрочем, и считать будет некому. Решено. Он протянул руку, и птица проворно вскарабкалась по рукаву на плечо. - Прошу прощения, сеньориты. Она мне нужна. Я постараюсь вернуться как можно скорее, - и в этом он не лгал, только немного лукавил. – И тогда я предоставлю ее в ваше распоряжение надолго. Обещаю. Он слегка прикусил губу: обещать не следовало. Ах, если бы здесь было крепкое место! Если бы знать, что слова произнесенные – неотвратимо сбудутся… Не дано. Ну и не надо, обойдемся. Он торопливо поклонился, скрывая тревогу, и оставил добрых сестер.
В Семиозерье по-прежнему шел дождь, мастера однако не расходились, ждали хозяина. При жизни Хейно дом был не сказать чтобы гостеприимным, но у Видаля все стало по-другому, все сюда дорогу знали и знали, что где лежит. Поэтому хозяйничали вовсю, к полной растерянности Рутгера, пытавшегося быть за хозяина в отсутствие учителя. Что он сам от ученичества отказался, ему не напоминали, но и не очень-то на него внимание обращали, когда он пытался о гостях позаботиться. Присутствие Кукунтая смущало парня еще больше, он старался не оставаться с шаманом наедине, обходил его так, чтобы случайно не задеть, отводил взгляд – но, едва оказавшись у него за спиной, глаз не отрывал. Кукунтай терпеливо притворялся, что это его не касается, и для облегчения своей участи Рутгера вовсе не замечал, а когда рассвело, вышел с Мэри погулять на опушку. Олесь тихонько разговаривал с Лукасом, привалившись боком к теплой печи. Мак-Грегор ушел на озера, прихватив удочки и Хо. Ао бродил под дождем, их пряди перепутались, их души слились воедино – и Ао стал так же прозрачен и текуч, почти незаметен среди намокших ветвей. Нелегкая это была забота, и впрямь: оказать гостеприимство мастерам. Ганна перебрала почту, сложила письма по адресам, потом метнулась было к печи… Но остановила себя, вспомнив как окоротил ее Кукунтай. Хотела взлелеять обиду – но тут оказалось, что у печи возится Мьяфте, гремит посудой, шлет Рутгера в подпол, сердито оглядывается: что нейдешь помогать? На такую ораву поди наготовь! Ганна только рукава вздернула – и за дело.
Засобирались по домам, когда второй день гостевания перевалил за полдень. Видаля уже и не ждали, наверное. А он – вот он, сам собой и с птицей на шляпе, как в старые добрые времена, будто и не было ничего: ни волны над Суматохой, ни смерти, ни скорбного бдения, ни буйного пира. Просто вышел из-за поваленной березы и сказал: вы куда? Мне есть что сказать, и помощь ваша нужна. Срочно. Сейчас. Поднялся на крыльцо, посмотрел на всех. И начал говорить. О конце света, о звезде по имени Матильда, о сердце Ашры, о музыке звезд и о происхождении ууйхо. И о том, что Сурья Беспощадная, фарфоровая барышня с камина, восковая кукла, столовый прибор Холодных господ – ждет от него помощи и спасения, и он спасет ее. Просто потому, что больше некому. На самом деле некому, сказал он, глядя в глаза Хо. Это мое дело, сказал он. Но одному с этим не справиться никак. - И если вы пойдете со мной сегодня, - сказал он, - вы будете делать такое… Вы будете делать то, чего никогда не делали. Обещаю. Видаль поднял брови и губы прикусил: что это обещания сами собой выпрыгивают, и именно сегодня? - Такое вот… Чего не делали никогда. Мастера смотрели на него. Он был младшим из них, если не считать Рутгера, который и не мастер… И если не считать того, что половина жизни Хейно Кууселы текла в жилах Видаля – и ничего, через край не переливалась. Хватило ей места в теле и в душе Хосеито. И все же он был младшим, пришел позже всех – и они смотрели, как он указывает им путь и дело, и взгляды их были пристальны и строги. Видаль вдохнул поглубже и зачем-то повторил: - Чего не делали никогда. И добавил: - И у вас получится. И сжал кулаки. - Я обещаю. Он дышал глубоко и часто и жалел, что здесь не крепкое место, где всякое слово сбывается, потому что не может не сбыться. Но Хо посмотрел на него исподлобья и сказал веселым голосом: - Если у нас получится, это место станет крепким. А откуда, ты думал, берутся крепкие места? Видаль прислонился спиной к стене. Голова кружилась. В теле словно звенели натянутые струны. - Но нам придется хорошенько потрудиться, да? И ты еще сам не знаешь, что нам придется делать, да? Оно хоть стоит того? Видаль не ответил. Это его дело, а им-то что? Но без них он ничего не сможет, это он знал точно. - Ладно, я спрашиваю не вообще. Для тебя – оно того стоит? - Да, - выдохнул Видаль мгновенно, даже не дав договорить. – Да! - Ну так и говорить нечего, - сказал Мак-Грегор и поднялся на крыльцо – поставить удочки.
- Да, - сказал Видаль, схватив его за рукав. – Ты! И потащил вниз с крыльца. - Ао! Можно без дождя теперь? - Некоторые дела легче начать, чем закончить, - проворчал Ао. – Кажется, сейчас ты начинаешь как раз такое. Дождь, мальчик, останавливается сам. Когда ему хватит. Но я его все же попрошу. Для тебя. Это никак на него не повлияет, но я попрошу. Видаль повернулся к Мак-Грегору. - Хэмиш, послушай… Мне нужен мост. Отсюда – дотуда. Понимаешь? Капли дождя стали реже и медленнее. Мак-Грегор кивнул, прищурился, глядя в небо. Мэри с криком заметалась вокруг его колен, привставая на задних ногах, пытаясь заглянуть в запрокинутое лицо. Но Мак-Грегор опустился на колено, притянул Мэри к себе, положил руку ей на голову: не бойся. - Нет, - сказал Мак-Грегор. - Далеко. Не дотяну. Очень, очень далеко. А что же ты сам? Ты ведь ходишь, где хочешь. - Далеко. Я не знаю, куда. И... страшно мне. Там - ничего... пустота, первородная тьма... Куда угодно - могу. В никуда - не умею. - А я не дотяну, - опустил глаза Хэмиш. - Слишком длинный мост нужен. - Слишком длинный, говоришь? – встрепенулся Видаль и встрепенулась птица на шляпе. – Слишком… Хм. Рутгер, дитя мое... А построй-ка ты мне лестницу в небо. - Куда? - В небо. - А там - куда? - Ты строй, там разберемся. В небо, за небо, пока не упрется... Как упрется - так нам туда и надо. Рутгер вздохнул, облизал губы, зачем-то оглянулся на Кукунтая, пошире расставил ноги, подышал еще – и снова оглянулся. И Кукунтай вдруг опустил плечи, откинул голову и прикрыл глаза. И подошел к Рутгеру и встал рядом с ним. И тогда от дома покойного Хейно Кууселы, от самого крыльца, рванулась в небо лестница, каких не бывало – деревянная лестница с перекладинами, привязанными лубом, в сучках и занозах, зато до самого неба. Она поднималась над землей, достигала низких облаков, уходила в них, едва просвечивая, и терялась в их ватной глубине. - Я не вижу дальше, - обернулся Рутгер. Лестница заколыхалась на ветру. - Смотри на нее, смотри! – закричал Видаль. - Да, - откликнулся Рутгер. – Я буду смотреть. И первым взялся за перекладину и полез наверх. Видаль придержал Кукунтая. - Моя очередь. А ты за мной, и держи ее. Нам еще по ней возвращаться. И еще он сказал: - Кто хочет – за нами!
Рутгер все лез и лез вверх, споро перебирая руками и ногами, и строил лестницу впереди себя прямо из души, как фонарь испускает луч, пронзающий тьму. Перекладины звенели его восторгом, а он еще успевал кричать, выплескивая обиду: - Вот я как пригодился! А никто не может, как я! А ты все ругался!.. А я вот!.. А никто!.. И Видаль отвечал ему, задрав голову: - Да! Ты такое можешь, что больше никто! Только не оглядывайся! Ветер небытия трепал их волосы, ветер небытия на этой небывалой высоте сорвал шляпу с Видаля - птица едва успела вцепиться когтями в волосы и теперь жалась к затылку, распластав крылья и гневно шипя. - У каждого свой дар, - кричал Видаль. - У тебя - свой! - А ты говорил! Большо-ое! Вот! - Какие ты горы можешь построить, парень, какие! Как никто! Роскошные горы! Только не оглядывайся! - И леса! И поля! - ликуя, выкрикивал Рутгер. Лестница тряслась и раскачивалась, Видаль чувствовал, что за ним поднимается не один Кукунтай. Но посмотреть вниз он не решался. Там все соберемся, в конце концов – тогда и будет видно, велико ли наше войско. И они поднимались и поднимались, а небеса все не кончались, но кончались силы, а тьма была все так же сильна и даже как будто сгущалась. Тонкие волокна белесой мглы потекли в ней, и чем дальше поднимались мастера, тем волокна становились толще и плотнее, соединялись и растворялись друг в друге, и вскоре все заволокло как будто туманом, колышущимся в пустоте. И Рутгер остановился и посмотрел на Видаля растерянно. - Я не могу дальше... Ну всё, вот всё уже. Дальше - никак. - Ну тогда я пошел. - Ты же не знаешь куда? - Здесь уже близко. Я чувствую ее. Я - к ней. Он закрыл глаза и задержал дыхание, с усилием сглотнул – и оттолкнулся от верхней перекладины, и словно прыгнул куда-то вбок, и исчез. Рутгер сильнее вцепился в дрогнувшую от толчка лестницу и повис на ней без сил. Хотелось зажмуриться и ничего не видеть. Кукунтай осторожно пролез прямо к нему и обхватил рукой за плечи. Рутгер оторвал одну руку от слеги и вцепился в короткий мех летней парки. - Закрой глаза, отдохни. Я здесь, - сказал Кукунтай и прижался к нему. Так их и нашел Мак-Грегор, обнявшихся посреди мглы и пустоты. - Вот молодец, - сказал он про Видаля. – И что же нам делать здесь? - Я могу пойти к нему, - вызвался Рутгер. – Я умею. На самом деле лестница уже крепкая, сама держится. Я все делаю быстро. - Ты слишком торопишься, - проворчал Мак-Грегор. – Ну, ты к нему пойдешь, а мы? Мы, все мы? - Это ты слишком торопишься, - сказал Кукунтай. – Здесь недалеко. Можно строить мост. - Да, я уже все придумал. Я же говорю, я быстрый. Я туда и обратно – и скажу тебе, сколько моста надо и в какую сторону. - Да здесь и сторон-то нет! - Есть стороны, - сказал Кукунтай. – Не надо обратно. Стой там, я покажу Мак-Грегору, где ты. Рутгер прижался лбом к его лбу и спрыгнул с лестницы. Моста оказалось нужно всего ничего. Если бы не мгла, если бы не тьма, можно было бы пересчитать веснушки у Рутгера на щеках. Любой бы перепрыгнул отсюда туда. Но никак нельзя было туда пройти, кроме как по мосту Мак-Грегора. А мост он строил так: снял с пояса нож, отстругал от лестницы щепку и прижал ее подошвой к перекладине. Мост, сказал, мостик мой, мостки дощагые. И в самом деле, легли над пустотой мостки дощатые, легкие, зыбкие. А каменный мост, сказал Мак-Грегор, мне здесь не на что ставить. Какой есть – по такому и идите… Если верите. А нет – так я ничем не помогу. И сам первый шагнул на мостки, утверждая их место и суть.
Оно всё плавало в пустоте, где ни света, ни тьмы. Видаль видел в два, в три слоя, а то и больше: вот Сурья, безумная, стоит посередине бесконечности, и волосы ее плывут вокруг нее беспорядочными потоками, а вот ее тень видна сквозь, но теряет очертания и плотность, растекается струйками небытия, а вот восковое тело висит в середине гулкого пространства – ледяная сфера замыкает его внутри и кишит бесформенными облаками, и тут же видятся Видалю тощие богомольи фигуры, и одна из них над восковым телом наклоняется – а вокруг, выше и ниже, справа и слева, мигают медленные, словно неживые звезды. Хищная фигура близоруко склонилась над телом, повела коротким носом, ковырнула длинным ногтем – раза в два длиннее самого пальца – и лениво потянула вдоль, от пупка в сторону ключиц, вонзая ноготь всё глубже в тусклый воск. И в то же время ничего такого не было – была тьма, было мутное облачко, были холод и беззвучие пустоты. - Так это и есть сердце? – подцепив трепещущую мышцу ногтем, чудовище подняло ее и уставилось с отвращением. – Ради этого куска человечьего мяса ты оставила нас, Сурья? читать- Положи на место, - громко и внятно произнес Видаль. Тогда они заметили его. Он так никогда и не узнал, снизошли ли они до того, чтобы говорить с ним. Гул и хруст раздавался в его ушах, когда они смотрели, но ничего больше он не услышал, а если и услышал – не понял. Впрочем, говорить с ними он не собирался. Он смотрел.
Сурья, распростертая восковой куклой на ледяном ложе, с распоротой бескровной грудью, повернула голову к Видалю. - Оставь. Не стоит. Я создана, чтобы ранить и убивать, оставь меня. - Нет, ты создана, чтобы светить, а этих больше не будет. И перевел на них медленный, пристальный взгляд. - Это не ваш мир, - взмолилась Сурья, пытаясь защитить его. – Это небо. Здесь это не сработает. Но он не откликнулся: он смотрел. Рутгер встал рядом с ним, покрутил головой, не разобрался. Заглянул в лицо учителю. Тот смотрел и смотрел, как будто видел что-то невероятно прекрасное и непреложно существующее. Рядом встал Мак-Грегор, не стал долго разбираться, спросил: - Что ты видишь? - Звезды. - О нет, - прошептала Сурья, - нет. Ты не можешь творить звезды, звезды - это... - Не мешай, - шикнула на нее Ганна и встала рядом с Видалем. - Рутгера кто-нибудь придержите. - Да незачем, - хихикнул толстый мастер Хо. - Звезды бывают разные. Видишь ли, солнце – тоже звезда, только очень, очень большая в небе. - Можно, я тоже попробую? – обрадовался Рутгер. - Я только одну, маленькую… - Большую, - отрезал Мак-Грегор. - Иди сюда, Мэри. Какой будет твоя звезда? Маленькой белой овечки здесь точно не хватает. Они вставали, вставали - откуда только они приходили, кто оповестил их - неизвестно, но они поднимались один за другим по великой лестнице, построенной Рутгером Рыжим, и вставали плечом к плечу, и устремляли свой взгляд в колеблющийся белесый мрак. И он редел и таял, а сквозь него все яснее, все жарче, все несомненнее проступали – звезды. И не стало мглы. И тьма иссякла, побежденная их светом. Видаль поймал в руки живое сердце, вырвавшееся из рассыпавшегося льда. - Олесь… - тихо позвал Мак-Грегор. – Погляди, сможешь помочь чем? - Вот разоворотили… - замер над воском Олесь. – Ну как же так? Одно слово – нелюди. Но ничего, если это было вылеплено… Погоди, да это ж Матильда Сориа! Как же так? - Да вот так, - ответил Видаль. – Вот так. - Поди ж ты… А я слушал ее в опере. А она, оказывается, вот кто. - Она тоже… вроде свистульки твоей, гуделки, гусёнки твоей. - Понял, - буркнул Олесь, хмурясь и поводя руками с разведенными пальцами над разоренным телом Сурьи. – Будет тебе твоя гуделка. Погоди только, дай понять ее. Водил над Сурьей руками, тянулся и не дотягивался пальцами, ласкал-гладил-лепил тонкий свет, исходивший из нее. Наконец, решился. - Ну, как говорится, пчелка лепит из воска, а ласточка из глины. Был я ласточкой – побуду и пчелой. Клади ей сердце. А Кукунтай искал ее душу. А Ганна пела ей песню. А Мэри плакала над ней.
И Сурья увидела: это и есть ее братья, ее звезды. Это они встали за нее.
Оно всё плавало в пустоте, где ни света, ни тьмы. Видаль видел в два, в три слоя, а то и больше: вот Сурья, безумная, стоит посередине бесконечности, и волосы ее плывут вокруг нее беспорядочными потоками, а вот ее тень видна сквозь, но теряет очертания и плотность, растекается струйками небытия, а вот восковое тело висит в середине гулкого пространства – ледяная сфера замыкает его внутри и кишит бесформенными облаками, и тут же видятся Видалю тощие богомольи фигуры, и одна из них над восковым телом наклоняется – а вокруг, выше и ниже, справа и слева, мигают медленные, словно неживые звезды. Хищная фигура близоруко склонилась над телом, повела коротким носом, ковырнула длинным ногтем – раза в два длиннее самого пальца – и лениво потянула вдоль, от пупка в сторону ключиц, вонзая ноготь всё глубже в тусклый воск. И в то же время ничего такого не было – была тьма, было мутное облачко, были холод и беззвучие пустоты. - Так это и есть сердце? – подцепив трепещущую мышцу ногтем, чудовище подняло ее и уставилось с отвращением. – Ради этого куска человечьего мяса ты оставила нас, Сурья? - Положи на место, - громко и внятно произнес Видаль. Тогда они заметили его.
Рутгер все лез и лез вверх, споро перебирая руками и ногами, и строил лестницу впереди себя прямо из души, как фонарь испускает луч, пронзающий тьму. Перекладины звенели его восторгом, а он еще успевал кричать, выплескивая обиду: - Вот я как пригодился! А никто не может, как я! А ты все ругался!.. А я вот!.. А никто!.. И Видаль отвечал ему, задрав голову: - Да! Ты такое можешь, что больше никто! Только не оглядывайся! читать дальшеВетер небытия трепал их волосы, ветер небытия на этой небывалой высоте сорвал шляпу с Видаля - птица едва успела вцепиться когтями в волосы и теперь жалась к затылку, распластав крылья и гневно шипя. - У каждого свой дар, - кричал Видаль. - У тебя - свой! - А ты говорил! Большо-ое! Вот! - Какие ты горы можешь построить, парень, какие! Как никто! Роскошные горы! Только не оглядывайся! - И леса! И поля! - ликуя, выкрикивал Рутгер. Лестница тряслась и раскачивалась, Видаль чувствовал, что за ним поднимается не один Кукунтай. Но посмотреть вниз он не решался. Там все соберемся, в конце концов – тогда и будет видно, велико ли наше войско. И они поднимались и поднимались, а небеса все не кончались, но кончались силы, а тьма была все так же сильна и даже как будто сгущалась. Тонкие волокна белесой мглы потекли в ней, и чем дальше поднимались мастера, тем волокна становились толще и плотнее, соединялись и растворялись друг в друге, и вскоре все заволокло как будто туманом, колышущимся в пустоте. И Рутгер остановился и посмотрел на Видаля растерянно. - Я не могу дальше... Ну всё, вот всё уже. Дальше - никак. - Ну тогда я пошел. - Ты же не знаешь куда? - Здесь уже близко. Я чувствую ее. Я - к ней. Он закрыл глаза и задержал дыхание, с усилием сглотнул – и оттолкнулся от верхней перекладины, и словно прыгнул куда-то вбок, и исчез. Рутгер сильнее вцепился в дрогнувшую от толчка лестницу и повис на ней без сил. Хотелось зажмуриться и ничего не видеть. Кукунтай осторожно пролез прямо к нему и обхватил рукой за плечи. Рутгер оторвал одну руку от слеги и вцепился в короткий мех летней парки. - Закрой глаза, отдохни. Я здесь, - сказал Кукунтай и прижался к нему. Так их и нашел Мак-Грегор, обнявшихся посреди мглы и пустоты. - Вот молодец, - сказал он про Видаля. – И что же нам делать здесь? - Я могу пойти к нему, - вызвался Рутгер. – Я умею. На самом деле лестница уже крепкая, сама держится. Я все делаю быстро. - Ты слишком торопишься, - проворчал Мак-Грегор. – Ну, ты к нему пойдешь, а мы? Мы, все мы? - Это ты слишком торопишься, - сказал Кукунтай. – Здесь недалеко. Можно строить мост. - Да, я уже все придумал. Я же говорю, я быстрый. Я туда и обратно – и скажу тебе, сколько моста надо и в какую сторону. - Да здесь и сторон-то нет! - Есть стороны, - сказал Кукунтай. – Не надо обратно. Стой там, я покажу Мак-Грегору, где ты. Рутгер прижался лбом к его лбу и спрыгнул с лестницы. Моста оказалось нужно всего ничего. Если бы не мгла, если бы не тьма, можно было бы пересчитать веснушки у Рутгера на щеках. Любой бы перепрыгнул отсюда туда. Но никак нельзя было туда пройти, кроме как по мосту Мак-Грегора. А мост он строил так: снял с пояса нож, отстругал от лестницы щепку и прижал ее подошвой к перекладине. Мост, сказал, мостик мой, мостки. И в самом деле, легли над пустотой мостки дощатые, легкие, зыбкие. А настоящий мост, сказал Мак-Грегор, мне здесь не на что ставить. Какой есть – по такому и идите… Если верите. А нет – так я ничем не помогу. И сам первый шагнул на мостки, утверждая их место и суть.
дорогие мои, еще прошу держать кулаки за Видимо-невидимо. да, в том самом смысле, про издание. да, это другой вариант, новый. да, я еще не закончил, ну и что?
- Ну так и говорить нечего, - сказал Мак-Грегор и поднялся на крыльцо – поставить удочки.
читать дальше- Да, - сказал Видаль, схватив его за рукав. – Ты! И потащил вниз с крыльца. - Ао! Можно без дождя теперь? - Некоторые дела легче начать, чем закончить, - проворчал Ао. – Кажется, сейчас ты начинаешь как раз такое. Дождь, мальчик, останавливается сам. Когда ему хватит. Но я его все же попрошу. Для тебя. Это никак на него не повлияет, но я попрошу. Видаль повернулся к Мак-Грегору. - Хэмиш, послушай… Мне нужен мост. Отсюда – дотуда. Понимаешь? Капли дождя стали реже и медленнее. Мак-Грегор кивнул, прищурился, глядя в небо. Мэри с криком заметалась вокруг его колен, привставая на задних ногах, пытаясь заглянуть в запрокинутое лицо. Но Мак-Грегор опустился на колено, притянул Мэри к себе, положил руку ей на голову: не бойся. - Нет, - сказал Мак-Грегор. - Далеко. Не дотяну. Очень, очень далеко. А что же ты сам? Ты ведь ходишь, где хочешь. - Далеко. Я не знаю, куда. И... страшно мне. Там - ничего... пустота, первородная тьма... Куда угодно - могу. В никуда - не умею. - А я не дотяну, - опустил глаза Хэмиш. - Слишком длинный мост нужен. - Слишком длинный, говоришь? – встрепенулся Видаль и встрепенулась птица на шляпе. – Слишком… Хм. Рутгер, дитя мое... А построй-ка ты мне лестницу в небо. - Куда? - В небо. - А там - куда? - Ты строй, там разберемся. В небо, за небо, пока не упрется... Как упрется - так нам туда и надо. Рутгер вздохнул, облизал губы, зачем-то оглянулся на Кукунтая, пошире расставил ноги, подышал еще – и снова оглянулся. И Кукунтай вдруг опустил плечи, откинул голову и прикрыл глаза. И подошел к Рутгеру и встал рядом с ним. И тогда от дома покойного Хейно Кууселы, от самого крыльца, рванулась в небо лестница, каких не бывало – деревянная лестница с перекладинами, привязанными лубом, в сучках и занозах, зато до самого неба. Она поднималась над землей, достигала низких облаков, уходила в них, едва просвечивая, и терялась в их ватной глубине. - Я не вижу дальше, - обернулся Рутгер. Лестница заколыхалась на ветру. - Смотри на нее, смотри! – закричал Видаль. - Да, - откликнулся Рутгер. – Я буду смотреть. И первым взялся за перекладину и полез наверх. Видаль придержал Кукунтая. - Моя очередь. А ты за мной, и держи ее. Нам еще по ней возвращаться. И еще он сказал. - Кто хочет – за нами!